— Ну вот! — оглядел любовно стог Тимофей. — Хорошее будет сено. Молодцы, ребята. Не прозевали.
Но тут же тоскливая мысль остудила его: «Чего радуюсь-то? Не себе ведь застоговал!»
Явился откуда-то Кузовлев, задыхаясь от быстрой ходьбы и вытирая шапкой мокрое лицо. Увидел Тимофея с вилами, подошел ближе.
— Вот спасибо тебе, Тимофей Ильич, что помог. А уж я думал, замочили тут ребята сено-то. Теперь можно и домой.
Помялся неловко, сказал:
— Не останемся в долгу перед тобой, Тимофей Ильич!
Бросив чужие вилы в куст, Тимофей потускнел сразу, хмуро говоря:
— Вижу, пропадает добро. Хоть и не свое, а все жалко.
Пошел, не оглядываясь, опустив голову, к своей пожне. Соломонида — за ним, часто шаркая новыми лаптями.
Решив съездить на денек домой, Тимофей стал запрягать Бурку.
— Вот и думай тут, как жить-то! — рассуждал он сердито вслух. — Пойдешь в колхоз — хватишь там горя с такими работниками.
Соломонида молча укладывала все на телегу, ни словом не перебивая мужа.
— Кабы робята приехали, можно бы и одним прожить. А ну как в городе они совсем останутся? Тогда как?
— Уж и не знаю, право… — усаживаясь в телегу, вздохнула Соломонида. — Гляди сам, тебе виднее.
Тимофей с сердцем вытянул Бурку концом вожжей.
— Вот и ломай тут отец голову за них! Хоть бы отписали, обломы, как дальше-то хотят, домой ли ладятся, али зимогорить будут!
Долго молчали оба. Потом Соломонида спросила спокойно:
— Когда ехать-то мне?
— Куда? — опешил Тимофей.
— Да к робятам-то!
Как ни силился, а не мог сейчас припомнить Тимофей, когда же это посылал он жену ехать в город к сыновьям. Вроде думал только об этом. Разве что проговорился ненароком?
Не выдал себя, однако, заворчал:
— С весны еще надо ехать было, а то схватилась в самую страду! Сколько раз говорил я тебе: «Поезжай, баба!» Нет, свое твердит: «Успеем!» Вот те и успела! Бабы так бабы и есть: хоть кол вам на голове теши!
Соломонида притворилась виноватой, смолчала, рукой по глазам провела, будто слезы вытирает.
Покосился на нее Тимофей, обмяк немного:
— Вот уберем хлеб, тогда и командирую к ним. Узнай там, как и что. Да не давай им потачки-то, домой требуй всех. А пока не явятся, как-нибудь пропутаемся одни.
Полем ехали уже в сумерки. Домой Бурка шел веселее, без вожжей. Сморенный усталостью, Тимофей начал уже дремать, как вдруг Соломонида испуганно принялась трясти его за плечо.
— Отец, глянь-ко!
Подняв голову, увидел Тимофей: не путем, не дорогой бежит поперек поля человек и все назад оглядывается, будто кто гонится за ним. Упал человек лицом вниз, катается по траве с криком и воем, а сам землю руками царапает, словно зарыться в нее хочет. Вскочил опять на ноги, кинулся вдоль поля, упал, опять вскочил…
Холодея от предчувствия беды, понял Тимофей, что сделал человек этот что-то страшное, бежит от себя в смертной тоске и ужасе и не может никак убежать.
— Сто-ой! — закричал Тимофей, сваливаясь с телеги.
Человек метнулся к овинам и пропал.
Хрустнула где-то изгородь. Залаяла собака за околицей.
— Не пожар ли? — охнула, крестясь, Соломонида.
Но в деревне было темно и тихо.
И тут пронзил ночную темень истошный бабий крик откуда-то из конца поля:
— Лю-юди! Сюда-а-а!
Тимофей побежал прямиком, на крик. Слышно было, как у околицы заскрипели ворота и кто-то погнал там верхом на лошади в поле. За ним, отставая, поплыли в темноте за деревню к овинам, белые рубахи мужиков и бабьи платки.
А тонкий протяжный вой все стоял в воздухе:
— Лю-юди! Сюда-а-а. Скоре-е-е! Председателя нашего убили. О-о-о!
За овинами быстро густела толпа. Тимофей выбежал на дорогу и кинулся туда, обгоняя людей. Протолкнулся, тяжело дыша, сквозь плотный круг мужиков, заглянул в середину его через чьи-то плечи. Словно обнимая землю, Синицын лежал на черном песке лицом вниз, широко раскинув руки.
За спиной Тимофея тихонько плакали бабы, переговаривались вполголоса мужики, над самым ухом вздыхал горько Яков Бесов:
— Господи, твоя воля!
Раздвигая народ, вышел из круга Елизар Кузовлев, спросил кого-то:
— Василий, за милицией послал?
И приказал строго:
— Отойдите от тела! Сейчас караул поставим.
Срывающимся голосом Тимофей, оглядывая всех, закричал:
— Братцы! Товарищи! Тут он, убийца проклятый, среди нас. Видел я его, как полем он сюда бежал…
Сразу умолк говор, перестали плакать бабы и ребятишки. В страшной тишине слышен стал только тонкий плачущий голос Якова Бесова:
— Не допускайте Ромку-то сюда, бабы, не допускайте. Не испугать бы мальчонку-то!
ТЕТКА СОЛОМОНИДА В КОМАНДИРОВКЕ
Не один день и не одну ночь летел без устали скорый поезд, летел так, что в частокол сливались за окном телефонные столбы, а не было родной земле ни конца, ни края.
Все так же раздвигались вширь зеленые просторы, и все так же вздымалось и распахивалось над ними голубое небо с белогрудыми облаками; все так же неслись навстречу во весь дух семафоры и водокачки, мосты и придорожные будки, разъезды и полустанки; все так же мелькали по обочинам дороги белые сугробы известки и оранжевые штабеля кирпичей, а вдали тянулись друг за другом разрезанные просеками синие острова лесов и бурые торфяники, насквозь пронзенные светлыми канавами, словно стальными иглами; все так же кружились плавно по обеим сторонам серенькие деревушки, лиловые пашни и зеленя, а по самому горизонту в сизом тумане гари проплывали величаво заводы и электростанции, густо дымя, как крейсера в походе, всеми трубами…
Когда поезд останавливался хотя бы на минуту, его брали приступом обородатевшие сезонники с топорами, сундучками, пилами. Но едва только успевали влезть они в тамбуры, на крыши и на подножки вагонов, как поезд срывался с места и летел дальше.
…Ни большой узловой станции сезонники стиснули боками, внесли в вагон поезда какую-то щуплую бабу в клетчатом платке и холщовой безрукавке. Кончив кричать, баба с испугом оглядела, целы ли у нее мешочки, узелки и банки, и теперь сама начала пробиваться вперед, бойко работая локтями.
— Куда ты лезешь, тетка? — закричали со всех сторон. — Стой себе на месте! — Не видишь разве: народу-то — что в мешке картошки!
Но баба, едко ругаясь, упрямо пробивалась поближе к окошку. Навстречу ей поднялся тощий попик в рваной рясе и порыжевшей шляпе. Обеспокоенно моргая красными глазами, спросил:
— Не Хлебную ли проехали?
— Ее, батюшка! Сходи поскорее… — заторопила баба. И не успел попик приподняться, как она тут же прочно укрепилась на его месте, кругом обложив себя узелками и мешочками.
На верхних полках засмеялись.
— Омманула она тебя, батюшка!
— До Хлебной-то еще две остановки!
Попик обернулся, но сесть было уже некуда.
— Грех обманывать! — покачал он с укором головой.
Баба неожиданно улыбнулась и созналась добродушно:
— Верно, батюшка, обманула. Грешна! Устала-то уж я больно: два дня на станции сидела не спавши…
И опять так же добродушно решила:
— Ну разок-то и обманула, так ничего! Потерпи, батюшка. Вы нас тыщу лет обманывали, а мы все терпели!
Кругом засмеялись. Сконфуженный попик молча заторопился к выходу.
— Ну до чего же ядовитая тетка! — выругался кто-то с восхищением.
А баба сняла платок, пригладила встрепанные волосы и весело оглянулась кругом.
— Я, милые мои, хоть и в бога верю, а попов не люблю. На всю жизнь обиду на них имею!
— Отчего же так? — полюбопытствовал сидевший напротив нее остроносый мужичок с ватой в ухе и шерстяным шарфом на шее. — В чем же ты с ними не согласная?
Баба утерла большой рот концом платка и не торопясь принялась рассказывать. Сначала слушал ее лишь мужичок с ватой в ухе, а потом и все кругом затихли, заслушались. Очень уж занятно говорила баба, так слово к слову и кладет, будто петли вяжет, и сама представляет, кто каким голосом говорит, кто как смеется, кто как ругается… прямо потеха, да и только!
— …А Дормидонт Григорьевич, отец мой, царство ему небесное, пошел в тот день к вечерне. Кончилась вечерня, а дело-то было перед сенокосом, поп и говорит ему: «Ты, Дормидонт, приди траву мне завтра покосить!» Отец притворился, будто не слыхал, чего поп просит. Не пошел. Ну, хорошо. Через месяц случилось меня замуж выдавать. Приготовили все, повезли к венцу. Вот привезли, а народу в церкви, как на базаре. Все-то на меня глаза лупят, а я такая довольная, не чую, какая беда меня караулит. Только поп меня подозвал вдруг и спрашивает: «Молитвы, раба божья Соломонида, знаешь? Прочти-ка «Верую во единого бога отца».
Дух у меня, родные мои, захватило. Читаю, а у самой ноги дрожат. Не могла прочесть-то, сбилась!
Ну, вот что, говорит, венчать тебя не буду. Прежде молитвы выучи! Я ему в ноги: «Сжалухнись, батюшка, не срами перед народом!» И посулить бы ему тут пятерку, да где взять-то было! Уехали домой ни с чем. Уж так ли мне горько было да обидно, а стыдобушки-то сколько!
Стадии отец с женихом учить меня молитве. А я ее и так хорошо знала, да в церкви-то сробела очень, потому и не выговорила. Поехали другой раз. Ну-ка, думаю, опять не скажу! Что тогда будет?! А он, долгогривый, как пришли мы, сразу ко мне: «Ну, как, раба божья, выучила ли молитву? — «Выучила, — говорю, — батюшка…» Повел на клирос: «Сказывай!» А народ-то весь смотрит. Набралась я духу, начала читать: «Верую во единого бога отца-вседержителя, творца видимым же всем и невидимым…» И тут меня ровно обухом по голове ударило, забыла все! «Не могу, — говорит, — венчать. Молитвы не знаешь». Я не помню, как из церкви вышла. Всю меня трясет от стыда и злости.
Баба вытерла кончиком платка глаза и высморкалась.
— Уехали мы домой… а по деревне смеются, судят. Каково-то моей бедной головушке было! Ладно хоть жених терпелив был, любил меня шибко. Верите ли, три раза к попу мы с ним ходили, кланялись, покуда обвенчал.