— Как будешь, мать, около рая пролетать, кланяйся Михаилу-архангелу. От тезки, мол, привет…
Василий, сделав страшное лицо, показывал брату на мать глазами, но тот не унимался:
— Николаю Чудотворцу тоже большой поклон, как активному изобретателю…
Мать только отмахивалась испуганно от него.
— Замолчишь ли ты, богохульник!
В чистом поле, за городом, увидела еще издали Соломонида самолет. Как собака, он сидел на хвосте, а тонкими передними лапами упирался в землю. Задних не было. Около него хлопотали в кожаных шапках какие-то люди. Михаил побежал к ним, спросил что-то и замахал своим рукой.
— Сюда!
Перекрестившись, мать подошла к машине. Потом поклонилась всем.
— Спасибо, дорогие детушки, и вам, сношеньки, за привет, за хлеб-соль!
Обнимая внучонка, заплакала.
— Не увижу тебя, поди-ка, больше, Толенька!
Летчик помог ей сесть в самолет, привязал ремнями, чтобы не выпала, сел сам и помахал провожающим рукавицей.
Машина побежала по желтому песку, оторвалась от земли и, наклонившись набок, стала делать круг над аэродромом.
Мать сидела будто каменная и, сколько ей ни махали и ни кричали снизу, не оглянулась.
На втором круге самолет начал круто забирать вверх, выровнялся, обратился в стрекозу, потом в муху и вдруг совсем пропал в облаках…
ЯВЛЕНИЕ ТЕТКИ СОЛОМОНИДЫ НАРОДУ
Худо пришлось бы домовничать без жены Тимофею Зорину, кабы не соседки. То одна заглянет, то другая — корову подоят, в избе приберут, обед сварят.
Но больше всех заботилась о нем соседская молодайка Парашка Даренова. Прибегала она к нему по утрам. Носилась по дому ветром, гремела ведрами и ухватами, скребла везде, мыла, чистила. В избе после нее долго держался жилой дух — теплый запах печеного хлеба и щей.
Сегодня Парашка пришла рано, подняв Тимофея с печи беспокойным разговором.
— Долго спишь, дядя Тимофей. Колхозники, те давно уж в поле.
— И чего ноне в такую рань в поле делать! — дивился Тимофей, нехотя спуская ноги с печи.
— Али не слышал? Из Степахинской коммуны трактор пришел. Елизарка Кузовлев вечор на ем приехал. Будут с утра Долгое поле пахать.
— Верно ли говоришь? — живо свалился с печки Тимофей.
— Ей-богу. Сама сейчас видела. До выгона корову провожала, глянула, а он на поле стоит. Народу сбежалось — со всей деревни.
Непонятно чем встревоженный, Тимофей молча стал обуваться. А Парашка, бренча около печи посудой, весело тараторила, мешая думать:
— Поди, скоро тетя Соломонида вернется? Письмо, сказывают, получил?
«Проклятые бабы! — ругался про себя Тимофей, с трудом натягивая давно не мазанные сапоги. — И где только пронюхивают обо всем? Никому же я про письмо и слова не сказал. Одна письмоноска только и знает…»
— Чего сыновья-то пишут? — настойчиво донимала его Парашка. — Думают ли домой ехать али в городе останутся?
Тимофей только головой покачал, не зная, на какой вопрос сначала отвечать.
— Ну и сорока же ты, Парашка! Вот уж не задремлет около тебя муженек.
Схватив кочергу, Парашка яростно принялась ворочать в огне сырое полено.
— А какой интерес мне с мужем-то говорить? Из него слова не вытянешь. Молчит, как глина. Вчера с ним в Степахино ходили за керосином да за солью. Вышли из лавки, я и говорю: «Уж так мне, — говорю, — Сема, полусапожки любы, которые в лавке видела!» Прошли с версту, он спрашивает: «Почем они?» — «Не знаю», — говорю. Прошли еще версты две. «Что же ты не поглядела?» — спрашивает. — «Да постеснялась». Стали к дому подходить, он и говорит: «Надо было раньше сказать, вернулись бы».
Тимофей рассмеялся было, но, глянув на Парашку, примолк. Не веселясь шутила она сейчас. Стояла около печки в скорбном раздумье, сжав губы и часто моргая глазами.
— Не поминай ты больше, Христа ради, про мужа, дядя Тимофей. Может, я сюда отдыхать от него прихожу.
Видел Тимофей и сам, что нелегко бабе жилось у Дареновых. За один год не осталось в Парашке ничего от девичьей красы, В лице кровинки нет, нос заострился, скулы так и выпирают под кожей. Одни черные глаза только прежние, огнем горят, да характер веселый остался.
Одного никак не мог понять Тимофей. От женихов отбою Парашке в девках не было, а не шла замуж, выжидала чего-то. Потом с горя, что ли, какого, али по нужде выскочила за Семку. Добро бы парень стоящий был. Одно утешенье разве, что кудрявый. А так ничего в нем путного нет — от людей сторонится, в работе не больно дерзок, да и на руку, говорят, не чист.
— Чего не поладили-то? — посочувствовал Тимофей.
— Говорю, не спрашивай, — отрезала Парашка, сводя тонкие брови к переносице. — Скажи лучше, что сыновья-то пишут?
Тимофей отмахнулся, сердито жалуясь:
— Да что сыновья? Не очень мы им нужны, сыновьям-то! Видать, не приедут! На заводе оба думают жить…
Закрывая рукой лицо от печного жара, Парашка спросила упавшим голосом:
— А Олеша!
Тимофей крякнул с досады на бабье любопытство. В другой раз не сказал бы ничего о сыне, а тут накипело, не стерпел, обмолвился:
— Ты вот про мужа не велишь мне спрашивать, а я тебе про Олешку говорить не стану. Нет у меня Олешки! Нарушил он всю мою жизнь, и сам пропадает невесть где. Была у меня надежда на него, да гнилая оказалась. Отрезанный ломоть — вот кто Олешка, хоть и приехал бы…
Парашка вскочила с табуретки и, ставя ухватом чугунок щей в печь, тихонько подтолкнула Тимофея осторожным вопросом:
— Собирается, стало быть?
— Некуда ему собираться-то! — не ей, а себе сурово ответил Тимофей, не поднимая головы. — Не больно его тут дожидаются, радоваться некому…
Бросив ухват в угол, Парашка со вздохом опустилась на табуретку. Просиявшими от слез глазами долго глядела перед собой. Улыбнулась вдруг счастливо.
— Приехал бы только!
И такую глубокую трепетную радость ожидания почуял в словах ее Тимофей, что оторопел сразу.
— Ты, баба, вижу…
— Ничего ты не видишь, черт старый! — вскочила с места Парашка, часто дыша и сверкая глазами. — Через кого страдаю, думаешь? Через тебя все: кабы не ты, не остался бы Олешка в городе. Когда уезжал он, что ты ему сказал? Домой не велел показываться! Озлился, что кормилец у тебя последний уезжает и хозяйство без него рушится. Не об Олеше, о хозяйстве своем ты больше пекся, а Олеши тебе нисколечко не жалко было. Молоденького такого за порог вытолкал!..
У Тимофея вся кровь ушла из лица. Вцепившись в лавку руками, он испуганно смотрел на Парашку, не мигая и весь подавшись вперед. С трудом выпрямился и зло осек ее:
— Привяжи язык, баба! Дело это наше, семейное. Тебя оно не касаемо.
Парашка припала головой к косяку и заплакала, закрыв лицо руками.
— Думала в семью войти к вам, Тимофей Ильич, — заговорила она робко, сквозь слезы, не отнимая рук от пылающего лица. И пронзила вдруг Тимофея жарким шепотом:
— Уж как я его любила, Алешеньку! Уж так его ждала! Убежала бы тогда за ним, да мама была хворая. Куда ее денешь? Не бросать же!
Подняла голову и уставилась на огонь полными слез глазами, тяжело роняя горькие слова:
— Сказал мне Алешенька-то на прощанье: «Жди, Пашутка, возьму тебя в город, к себе». Я и ждала, знала, что не обманет. А как отписал он мне, что в учение пошел, поняла я сразу — кончилась наша любовь. Хоть и звал нас потом, да раздумала я: зачем ему нужна буду такая темная да еще с хворой мамой! И не стала ему дорогу переходить. Пусть, думаю, учится. А я уж переживу как-нибудь разлуку нашу, перемучаюсь…
Смятенно теребя бороду, Тимофей зарычал:
— Кто вас знал, чего на уме вы с ним тогда держали! — И, представив, какой ладной могла бы сложиться жизнь, будь Парашка за Алексеем, вздохнул сокрушенно:
— Экие вы дураки оба, да и я с вами вместе.
Не поднимая на Тимофея глаз, Парашка поставила на стол яичницу. Заторопилась сразу:
— Идти мне надо, Тимофей Ильич. Наряд с вечера еще бригадир дал — за соломой ехать. Вечерком ужо забегу посуду помыть да в избе прибрать…
Тимофей сидел не двигаясь, опустив бессильно руки и привалившись спиной к стене.
— Обухом ты меня ударила, Парасковья. Спасибо, хоть зла за пазухой не держишь!
Низко нагнув голову, Парашка прошла молча мимо, хлопнула дверью, и сразу же весь дом после ее ухода стал наливаться тяжелой тишиной.
Пополам раскололи Тимофея думы после письма от сыновей, а сегодня и совсем расщепила его, как полено на лучину, своим разговором Парашка.
Все перевернулось в жизни, обломилось, рассыпалось, не соберешь никак: было три сына — не стало около себя ни одного; была семья — теперь остались одни с бабой; было и хозяйство крепкое — идет без ребят прахом. И кто виноват во всем? Что теперь делать? Как дальше жить?
Стал собираться в поле, вяло думая: «Застоялась, поди, вода на полосе после дождей. Не спустишь — вымокнет овес!»
Улицей шел, как в горьком дыму, ничего не видя сквозь слезы, выжатые едкой жалостью к себе.
В поле долго стоял около своей полоски, не снимая лопаты с плеча и испуганно спрашивая себя: «Ладно ли живу?»
Без сыновей на две души выделили нынче земли Тимофею. Протянулась полоска рядом с колхозной межой чуть не на полверсты, а с плугом заедешь, раз пять обернешься — и вся.
Глядя на нее, Тимофей думал тоскливо: «И не стар еще, и сила в теле есть, и душа дела побольше просит, а ткнула жизнь в закуток».
По всему краю поля холодно светлели круглые лужицы, а на полосах Назара Гущина и Тимофеевой разлилась целая омутина.
— Не пахать ли замышляешь, сосед? — захрипел над самым ухом Назар. — Рановато еще.
Он тоже пришел поглядеть на свою полоску.
— Кабы не вчерашний дождь, завтра начинать бы можно, — раздумывал вслух Тимофей. — Воду вон спустить надо…
— Не дело затеял, — встревоженно захрипел Назар. — Старики всю жизнь на этом поле воду удержать старались.
— То на бугре. А здесь — низина.
— Лишняя вода сама укатится, — упрямо возразил Назар.