— Чего ему деется! — хмуро ответил Ефимка. — Как есть, стоит заколоченный.
За окном, покачиваясь, проплыл острый конец штыка.
— Проходи. Нельзя разговаривать!
— Да мне что ж… — равнодушно ответил конвойному Ефимка, надевая варежки и не глядя на Якова.
— До свиданьица.
— Скажи там, Ефим Кондратьич, еще землякам-то, — горячо и торопливо заговорил опять Яков, — пропал, мол, Яков из-за людской злобы да зависти понапрасну. Бог им судья. Я ли добра им не делал!
Ефимка вытер усы варежкой и горько усмехнулся.
— А жеребеночка-то моего помнишь, Яков Матвеич? За четыре меры картошки отнял ты его у меня. Я у тебя в ногах тогда валялся, просил: повремени, соседко! У кого отымаешь?! А ты? Сейчас бы лошадь добрая была у меня.
— Что уж старое вспоминать! — заплакал вдруг Яков. — Еду, вот, незнамо куда…
Ефимка глухо кашлянул.
— Куда правишь, туда и едешь.
И впервые взглянул прямо и жестко Якову в глаза.
— По справедливости сказать, Яков Матвеич: худая трава — с поля вон!
— Эвон ты как! — жалостно укорил его Яков. — А какой праведный да смиренный мужик был раньше! Ожесточили тебя злые люди.
— А ты меня тогда как? — взвыл от обиды Ефимка.
— Родимый, в беде друг дружку жалеть надо, — опять горячо и тихо заговорил Яков. — А мы не жалеем. Из-за этого пропадаем все.
Помолчали оба. Ефимка вытер глаза, полез за кисетом и стал закуривать, угрюмо глядя в сторону.
— Кому сказал — проходи! — сурово приказал вернувшийся конвоир.
Ефимка поправил котомку и надел варежки.
— До свиданьица.
Яков не ответил ему и сухими глазами долго глядел на далекую, занесенную снегом до крыш Курьевку, где прошла, как тревожный сон, вся его хищная жизнь.
Воспоминания вызывали в нем то злую тоску и безысходное отчаяние, то тяжелую ненависть, от которой поднимался изнутри нестерпимый жар и остро щемило сердце, словно зрел на нем большой нарыв.
Со вздохом отойдя от окна, он услышал вдруг над самым ухом насмешливо-сочувственный голос:
— Ликвидировали, значит?
Все еще слепой от яркого света улицы, Яков поднял голову и увидел прямо перед собой чье-то мутно-розовое квадратное лицо. Догадался, что это, должно быть, сосед по полке, спавший всю дорогу.
Прикидываясь дурачком, спросил его кротко:
— Это вы насчет чего?
Сосед сверкнул белым серпом зубов, любопытно разглядывая Якова разноцветными глазами.
— Ликвидировали, мол, как класс? Теперь, стало быть, перевоспитываться едете?
Залезая на полку, Яков проворчал:
— Зубы скалить тут нечего.
И услышал непонятные, должно быть, оскорбительные слова:
— Экспроприированный экспроприатор, значит?!
Сказав это, сосед обидно-весело спросил Якова:
— Так своими ручками и отдал все им? Хо-хо-хо!
Чувствуя на себе гнетущий, насмешливый взгляд, Яков со стоном привстал и зашипел яростно:
— Замолчишь ли ты, нечистый дух, чтоб те провалиться на сем месте!
Чем-то довольный, сосед приподнялся на локте.
— Вижу. Характер у тебя есть. Приятно потолковать с таким человеком.
— Нам с тобой толковать не о чем! — огрызнулся Яков, укладываясь на живот.
Сосед тоже повернулся на живот и, щуря на Якова один каре-зеленый глаз, сказал упрямо:
— Нет, нам с тобой есть о чем поговорить, Яков… Матвеич, кажется? Нечасто мы с тобой видимся. Как же можно упустить такой случай.
Яков не мог понять, шутят или смеются над ним. Недоверчиво глядя на сухие белые руки соседа, на его черный галстук со сверкающей булавкой и лохматые серые волосы, он отодвинулся подальше в угол, опасливо думая: «Кто его знает, по виду-то вроде инженер или агроном, а окажется вдруг жуликом!»
— Я не сатана и провалиться, Яков Матвеич, на сем месте, к сожалению, не могу, — весело говорил сосед. — Зовут же меня, если угодно, Шорин Алексей Дмитриевич. А к вам я особый интерес имею…
И тут начался между ними удивительный для Якова Бесова разговор, который и направил его бесповоротно по гибельной стежке.
— В колхозе-то был? — уже деловито и требовательно спросил Шорин.
— Не пущают туда нашего брата…
— А пустили — пошел бы?
— Пойдешь, коли петлю на шею накидывают.
Криво усмехаясь, Шорин приподнялся на локте.
— Не хочешь, стало быть, добровольно в социализм врастать?
— Куда это?
— В колхоз, говорю, не желаешь врастать по своей охоте?
— Провались он пропадом!
— Ну, а мужики, те как?
— Разно. Одни записались, потому как у самих ничего нет, на чужое зарятся, другие — со страху…
Шорин хохотнул в кулак.
— Придумали же, черт их дери, социалиста из мужика сделать! Хо-хо! А что им? Мужик все стерпит. Над ним что хошь мудровать можно.
И повернулся к Якову, зло щуря один глаз.
— Нет, мало вас, сермяжников, жмут! Так бы давануть надо, чтобы жижа из вас потекла. Тогда вы поняли бы, что к чему!
Яков растерянно глядел в сытое квадратное лицо Шорина, со страхом думая, что тот видит его, Якова, насквозь; и чем больше слушал он этого злоязычного неотвязного человека, тем острее ненавидел и боялся его, тем сильнее тянулся к нему: чуялось, носит в себе этот человек тяжкие обиды его, Якова, на людей, думы его тайные, и вот выскажет их сейчас, научит Якова, как жить дальше и что делать теперь.
Но Шорин умолк неожиданно. Нахмурившись и отвернувшись к стене, затих до самого вечера. Яков долго томился в думах и только начал было дремать, как Шорин грузно повернулся вдруг и разыскал в густеющих сумерках горящими глазами его лицо:
— А слыхал ли ты, дорогой Яков Матвеич, что жил на свете такой старик, который давным-давно всю твою судьбу наперед определил и гибель твою предсказал?
— Врешь! — испуганно поднялся Яков, мелко крестясь. — Из святых отцов церкви старец этот?
— Нет, из ученых. Немец. Энгельсом звать.
Яков облегченно вздохнул.
— Судьба моя богу единому известна, никому больше.
Вскинув на лоб черные кустики бровей, Шорин блеснул зубами:
— Одного только старик тот предвидеть не мог, что раскулачат тебя и в лес пошлют бревна пилить. Не предполагал он, что таким дураком ты окажешься!
Забрал сердито серые волосы на макушке в горсть и придвинулся к Якову вплотную.
— Как только, говорит, власть в свои руки возьмем, помещиков сразу — по боку, мужиков победнее в артель помаленьку будем переводить, а мужикам побогаче подумать дадим: захотят в артель идти — примем, не захотят — пусть живут, как знают. Все равно, говорит, хозяйству ихнему гибель придет. Насилия, говорит, применять к ним, наверное, не придется. Сами одумаются. Жизнь, говорит, научит уму-разуму эти крепкие головы…
Отпрянул от Якова в угол и спросил строго оттуда:
— А ты одумался?
Заикаясь, Яков сказал ядовито:
— Вижу, востер ты больно! Коли знал все это, почему же не упредил меня, да и о себе не позаботился? Ага!
Шорин совсем выполз из угла и ласково потрепал Якова по плечу.
— Упреждали тебя, дорогой Яков Матвеич, не раз упреждали. После революции хотел ты помещичьей земельки себе загрести, да и у мужиков прихватить заодно. Тряхнула тогда за это Советская власть тебя маленько?
— Маленько! — зло ощерился Яков. — Кабы маленько, а то пудов сто хлеба комбедчики-грабители выгребли, конную молотилку да лошадь взяли. А покосу опять же отхватили сколько?!
— Ага! — обрадовался Шорин. — Упредили, значит: «Не жадничай, Яков Матвеич, не тяни руку за чужим добром, живи при Советской власти смирно». А ты одумался? Нет! Озверел ты да бунтовать начал, пошел Колчаку помогать Советскую власть бить!..
— Положим, не ходил я…
— Пошел бы, кабы случай подвернулся.
У Якова запрыгала борода, он сел, округлив глаза, как сыч.
— А ты как же думаешь, мил человек?! Чтобы я своего кровного не жалел! Лодырям все задарма отдать? Ишь ты, ловкач какой! На-ко, выкуси!
Внимательно разглядывая фигу, Шорин ласково улыбнулся.
— Да ведь отдал же нынче, однако!
Яков крикнул шепотом, задыхаясь:
— Отняли у меня! С кровью вырвали.
— Советская власть еще тогда же, сразу после революции, к ногтю бы взяла тебя, да силы у ней для этого было маловато…
— То-то и есть! Без хлеба-то немного напрыгаешь.
— Когда нэп она ввела, опять же упредила, что терпит тебя временно. Вот тут-то бы и одуматься тебе! А ты обрадовался сдуру-то: «Теперь, дескать, воля дана мне, что хочу, то и ворочу!» И начал землю арендовать у безлошадников, нанимать батраков себе, хлебом спекулировать, да еще и посмеивался: «Дескать, на наш век дураков хватит!» А того и не заметил, что ловушку тебе Советская власть поставила. Стукнула она тебя налогом индивидуальным, но и тут в разум ты не вошел, а, наоборот, ошалел от злости: начал хлеб в землю хоронить, чтобы по твердой цене государству его не отдавать, да за обрез взялся — сельсоветчиков, активистов, селькоров бить. А тем временем Советская власть начала мужиков в артель сбивать, и остался ты ни с чем. Шкуру-то драть тебе стало не с кого. Как увидел ты свой конец — взвыл волком, озверел совсем и начал колхозные постройки жечь, скот колхозный травить, а где удалось тебе в артель пролезть, принялся на воровство колхозников подбивать да артель растаскивать. Ну, а Советская власть учит мужиков: «Хватит нам с Яковом в кошки-мышки играть, берите-ка его под самый корень!» Тут и погибель ты свою нашел.
Сокрушенно покачивая серой лохматой головой, Шорин выругал притихшего Якова.
— Ослеп ты совсем от жадности, вся беда твоя в этом! — Подвинулся ближе и опрокинул вдруг его яростным шепотом: — Обошли тебя кругом, обложили, как медведя в берлоге, а ты сослепу-то — прямо на рогатину! Да брюхом!
У Якова пусто и холодно стало внутри, словно его выпотрошили.
Он молча лег и отвернулся к степе.
— Так или не так? — ударил его сзади Шорин вопросом, как молотком.
— Я человек малограмотный, — вяло отозвался Яков, — где мне понять! Но вдруг поднялся, зло блеснув глазами: — А про тебя тот старик ничего не говорил?