Родимая сторонка — страница 37 из 77

— Я к тебе, Алеша, на минутку. Есть деловое предложение. Сколачиваем бригаду для росписи текстильного комбината. Поедешь? Эскиз уже утвержден.

— Что за эскиз? — равнодушно поинтересовался Бажанов, не поворачивая головы.

Пытаясь казаться тоже равнодушным, Чикин заговорил небрежно, а под конец все больше подогревая себя:

— Мой. Представляешь себе, на фасаде главного здания — идущий Сталин. Ну, тот, что на фотографии в фуражке и сапогах, с рукой за бортом шинели изображен. Монументально! Во всю стену. За пять километров будет видно. А пониже, с боков, для симметрии — понимаешь? — фигуры работниц за станками. Ряды станков со склоненными над ними фигурами. Так что Сталин идет как бы по пролету… Директор как взглянул на эскиз, так и ахнул. «Вот это, — говорит, — и смело, и оригинально!»

— Сколько платят? — неожиданно заинтересовался Бажанов.

Как бы между прочим Чикин ответил небрежно и торопливо:

— По договору двадцать. Ну и разные другие блага: кормежка бесплатная, премия, конечно…

— Мало, — убежденно заявил Бажанов. — Вот мне предлагают заказ — это да! На полсотни тысяч! Жаль, что не с руки мне, да и возиться с ним некогда. А тебе бы как раз, Фомка. Хочешь, уступлю?

— Где? — впервые повернулся к Бажанову Чикин, заметно оживляясь.

— Понимаешь, поп тут один высокопоставленный в переговоры со мной вступил. И, черт его знает, кто ему про меня сказал! Церковь ему, видишь ли, надо расписать. Ну, угодников там разных, картину на библейскую тему. Спасителя. Тайна деяния этого, конечно, гарантируется. Все будет шито-крыто…

— Это интересно! — еще более оживился Чикин. — И что же он, вполне серьезно?

— Да уж куда серьезнее-то! Аванс мне пять тысяч предлагал.

— Хм!.. — забегал вдруг встревоженно глазками Чикин. — А подождать он месячишка два не может, пока мы со своими заказами управимся?

— Поп-то? — усмехнулся Бажанов. — Не-ет, брат. Ждать он не будет. У него тоже дело не терпит. Ему, понимаешь, веру срочно поддержать надо, тоже монументальная пропаганда нужна. Только имей в виду — поп этот не то что твой директор: толк в искусстве понимает. Он от тебя души потребует, настоящего творчества, а не халтуры…

— Как жаль! — цокнул в досаде языком Чикин. — Кабы не договор у меня…

— Да что тебе договор! — махнул рукой Бажанов. — Оттянешь как-нибудь. Скажешь, к примеру, что без земляных красок писать нельзя, а за ними, мол, в Ферапонтов монастырь ехать надо, на Север, да собирать их, да молоть сколько времени придется…

— Верно, — уже не видя и не слыша ничего больше, обрадовался Чикин. Потом смятенно и нерешительно уставился на Бажанова:

— А удобно это будет… святых-то писать?

Бажанов удивленно поднял узкие плечи.

— Да не все ли тебе равно, кого писать? Тут одна только опасность может быть: стиль иконописный усвоишь, ну, скажем, манеру Дионисия или рублевскую, а потом и из Сталина лик сделаешь.

— Ну, что ты! — не чуя издевки, возразил Чикин. — Тут примениться надо только. Это я могу…

— Да я тоже думаю, что можешь! — одобрил его Бажанов. — Ты же будешь по трафарету писать. Ну как же тут ошибиться? Главное, трафарет не потерять…

— Слушай, забегу я к тебе завтра… — все более воодушевлялся Чикин, то расстегивая, то застегивая модное пальто.

— Забегай. Зачем же тебе упускать такой заказ? Еще, пожалуй, перехватит кто-нибудь. А что? Я таких чижиков знаю!

За все время разговора Бажанов ничем не выдал себя, лишь подмигивал неприметно мне левым глазом. А когда дверь за Чикиным хлопнула, зло удивился:

— До чего же жаден оказался Фомка-то! На целых двадцать сребреников дороже продался, чем Иуда.

— Так ты и в самом деле попу его сосватаешь? — возмутился я.

Бажанов зевнул лениво:

— Не возьмет его поп. Ему халтурщики не нужны.

И с досадой покрутил встрепанной головой.

— Обидно, что настоящего художника поп у нас из мастерской утянул. Не сумели удержать… Так тот хоть верующий… Фомку же я попытал только, чтобы показать тебе, с кем дело имеешь…

Поскреб сердито свою бороду и повернулся к моей картине.

— Не пойму, что у тебя тут изображено, а?

— Как что? — обиделся я. — Варят сталь. Пробу берут. Тема производственная, нужная.

Бажанов шевельнул бородой в улыбке:

— Ах, вон что! Ну, берут пробу, и что же?

— Проверяют.

— Ага. Значит, взяли и проверяют. Ну, а дальше? Хорошая получилась сталь или плохая? Довольны они ею или им все равно? Вообще-то, думают они у тебя о чем-нибудь, чувствуют что-либо? Ни по лицам, ни по фигурам я не могу об этом никак догадаться. Не чувствую, понимаешь, в них внутренней жизни…

— Видишь ли, — растерянно стал я оправдываться, — тут поставлена чисто композиционная задача…

Бажанов молча схватил попавшийся ему под руку пустой холст и закрыл им целую четверть картины с правой стороны.

— Видишь?

— А что?

— Как же ты ничего не видишь? Ведь от того, что я закрыл часть картины, в ней ничего не изменилось…

Прикрыв теперь холстом левую сторону картины, спросил:

— А теперь видишь?

— С композицией что-то неладно, — тяжко страдая, сознался я.

— То-то и есть. При хорошей-то композиции нельзя вершка лишнего у картины отнять. А у тебя, хоть две фигуры убери из картины, хоть пять в ней прибавь, хоть пополам ее разрежь, ничего не изменится. И знаешь почему?

— Почему?

— Да потому, что ни содержания, ни сюжета в картине твоей нет. Зачем же ей композиция? Не картина, брат, это у тебя, а иллюстрация к учебнику литейного производства. Только и всего.

Совершенно раздавленный опустился я перед картиной на табуретку, а Бажанов пошел к двери, опять задев и уронив по пути какую-то склянку. Уже открыв дверь, он, должно быть, заметил мое отчаяние и сказал вдруг тихо и сердечно:

— Поезжай-ка, Алеша, в деревню, домой, поживи там с годик. У тебя родные-то есть? Возьми краски с собой да и пиши то, что лучше знаешь и чувствуешь. В самой жизни содержание картины ищи, а не выдумывай его. Верно тебе говорю. Захиреешь ведь тут совсем, на отшибе-то, или исхалтуришься, как Чикин…

Он ушел, забыв попрощаться и поблагодарить за деньги.

А я схватил в сердцах широкий флейц, окунул его в белила и мазнул им по картине крест-накрест.

Опустошенный, бесчувственный, долго стоял среди комнаты.

Что же делать? Ведь мне уже тридцать второй год! А я все еще не написал ничего путного. Ради искусства отказался от многих радостей жизни, изнурил себя в учении, в тяжком труде, и все, оказывается, для того только, чтобы убедиться в своей бездарности.

Как же мне теперь жить без любимого дела, без друзей, без семьи, без будущего?

Я сел на табуретку перед загубленной картиной и, уронив голову в ладони, заплакал. Потом лег, обессиленный, на койку и уставился неподвижным взглядом в закопченный, потрескавшийся потолок.

Много пережил и передумал я в этот день, пока не вернулся к совету Васи Бажанова.

А не съездить ли и в самом деле в Курьевку? Может, отдохну там, приду в себя, да и решу что-нибудь?

3

Были у меня и другие причины побывать в родных краях. Еще третьего дня, возвращаясь домой, увидел я под дверью на полу письмо. Не поднимая его, стал раздеваться.

От кого бы это могло быть? Сам я никому давно не писал, стало быть, и мне ждать писем не от кого!

Разделся, поднял с трепетом письмо.

Кто же, все-таки, вспомнил обо мне? Братья? Нет! Конверт самодельный, из тетрадной клетчатой бумаги, надежно склеен хлебом; адрес написан крупными буквами химическим карандашом, а фамилия моя дважды подчеркнута волнистой линией. Так делал только отец.

От испуга и волнения я не мог даже вскрыть сразу конверт: уж если прислал письмо отец, значит дома случилось несчастье.

Двенадцать лет не виделись мы с ним и не писали друг другу. Обо мне узнавал он понаслышке, от братьев моих, которым изредка посылал я открытки. Не раз, правда, порывался я первым написать отцу, но как только вспоминал о нашей ссоре, начинал реветь от обиды и рвал бумагу. Не мог простить я ему, что избил он меня и выгнал из дома. А за что? Не захотел, вишь, я по отцовской указке на нелюбимой, на приданом жениться и хозяйствовать, а задумал поехать в город с братьями, на стройку. Даже мать не заступилась тогда за меня, ни слова не сказала в мою защиту, словно окаменела. Это было, пожалуй, еще горше.

Трудно представить сейчас, как сложилась бы моя жизнь, не будь этой ссоры и не препятствуй тогда отец моему отъезду на заработки. Вернулся бы я потом домой, обломал бы его и женился на любимой. Не потерял бы Параши, жили бы мы сейчас в колхозе с ней спокойно, счастливо.

Но ведь живя дома-то, я не только учиться на художника, а и обнаружить в себе дарование, наверное, не смог бы. Так, может, и к лучшему, что расстались мы с Парашей! Даже если бы и не отказалась она приехать тогда после ссоры моей с отцом в город ко мне, как бы я стал, имея семью, учиться годы искусству? И сам бы надорвался, и ей жизнь изломал. Да и поняла ли бы Параша меня? Нет, не знаю я, что было бы лучше! Но знаю одно — надломилось во мне что-то с тех пор. Нелегко ведь потерять родителей заживо. А первую любовь похоронить в сердце легко? Эх, да зачем вспоминать невозвратное?

Помню, когда учился я уже в институте, разыскала меня мать, возвращаясь от старших сыновей, к которым ездила она в гости. В тот день я поздно вернулся с занятий и, когда увидел ее в своей комнатушке, чуть не упал от неожиданности. А она глядела на меня испуганными, умоляющими глазами, не имея силы даже встать со стула. Ткнулся я головой в материнские колени и заплакал, как ребенок, от невысказанной горькой любви к ней, от глубокой обиды и от радости.

— Ну полно, Алешенька! — все гладила она меня по голове жесткой рукой. — Уж прости ты меня, окаянную…

Конечно, отец узнал о нашей встрече, это мне от братьев известно стало. Но и после встречи моей с матерью не написал он мне, не захотел со мной помириться. Неужели до сих пор еще сидит в нем единоличник, хозяин, собственник, которому ради выгоды не жалко и сына потерять? Или, может быть, стыд свой не может он переступить? А может быть, ждет, чтобы я первый поклонился и покорился ему? Нет уж, не дождется он этого!