Родимая сторонка — страница 38 из 77

А мне так хотелось все эти годы хоть словечко услышать от матери, хоть весточку от нее получить, хоть напомнить ей о себе!

Но что я мог сделать, если она у меня неграмотная? Через чужих людей, через братьев даже, не мог я писать матери почему-то…

И вот я держу в руках и читаю отцовское письмо. Он называет меня дорогим сыном, просит прощения и приглашает в гости.

Дорого же, видно, стоило отцу это письмо! И какой же несправедливостью было бы не поехать мне и не помириться с ним!

«Живем, слава богу, справно, — с гордостью писал отец, — пожалуй, ни деды, ни прадеды наши не живали так никогда. И колхоз наш считают в районе самым первым, так что приезжай, погляди на нашу жизнь. Василий с Михаилом приехали на днях…»

Я снял с мольберта неоконченную, опостылевшую мне картину, поставил ее лицом к стене, сгрудил ногой в угол банки с красками и стал укладывать чемодан.

А через два часа, послав телеграмму, лежал уже на полке вагона, нетерпеливо ожидая отхода поезда.

Наконец он тронулся.

Охмелев сразу от свежего ветра, хлеставшего в окна, я забылся, словно в глубоком обмороке, и проснулся лишь на другой день утром… от тишины.

Поезд стоял в лесу, на разъезде, должно быть. Остро пахло лесной гарью и багульником. В открытые окна вагонов увидел я изумительные, полные света и воздуха пейзажи. На одном из них виделось мне большое оранжевое солнце, висящее на сосновом суку, другой пейзаж просто изображал светло-голубой прямоугольник неба, разлинованный телефонными проводами, на которых чернели острохвостые ласточки и торчала уныло среди них взъерошенная ворона.

Пассажиры давно, видно, сошли, и в купе было пусто. Я спрыгнул с полки и, потирая одеревеневший бок, выглянул в окно. Какой-то парень в клетчатой ковбойке с закатанными рукавами, по виду студент, тоже любовался ранним утром из окна соседнего купе. Я спросил:

— Почему стоим?

Даже не оборачиваясь, парень объяснил сердито:

— Паровоз ногу чешет.

— Нашел время! — столь же сердито возмутился я. — Мог бы и на ходу почесать…

— Пятку-то? — удивился парень. — Попробуйте сами…

Подурачив еще малость друг друга, мы рассмеялись оба. Я поинтересовался:

— Куда едете?

— До Степахина.

— Так мы же земляки! Раменский, поди?

— Нет, из Курьевки. Окончил вот зоотехникум, отдыхать еду…

— Из Курьевки? А чей же вы?

Очень уж знакомое что-то было в узком лице его с прямыми толстыми бровями и горбинкой на носу. Я так и встрепенулся в смутной догадке:

— Ромка Синицын?!

Парень широко открыл на меня недоумевающие глаза и вдруг просветлел доверчивой, ребячьей улыбкой.

— Здравствуйте, Алексей Тимофеевич! Гляжу на вас: порода-то, вроде, зоринская, а вот не признал сразу. Да ведь как уехали, так и не бывали дома-то…

И протянул мне загорелую крепкую руку:

— Сейчас я в купе к вам переберусь…

Пока шумно возился он со своим багажом за стенкой, у меня никак не выходил из памяти драчливый мальчишка с большой встрепанной головой на тонкой шее и облупленным розовым носом, весь черный от загара и грязи, в изодранной, перепачканной ягодами рубашонке.

Мог ли я думать, что встречу его нынче зоотехником? Вот те и Ромка!

Мне до того не терпелось услышать о своих стариках и о Курьевке, что я чуть сам не побежал в купе к нему. Но Роман скоро явился и, кинув пузатый желтый баул на полку, сел к окну, напротив меня.

Не иначе, был он в техникуме ярым физкультурником: корпус держит прямо, плечи развернуты, а мускулы на руках так и перекатываются под рубахой мячиками.

Часа два донимал я его расспросами. В середине разговора, нарочно зевнув, спросил с заколотившимся сердцем о Параше Дареновой.

— Ничего живет, — взаправду зевнул замученный Роман. — С мужем ей, правда, не повезло, за воровство его посадили. Да он уж и срок отбыл, только домой почему-то не едет. Может, людей стыдится или еще что. На Севере сейчас где-то работает…

— Пишет ей?

— Пишет. Давно к себе зовет, да не едет она…

Безотчетно я обрадовался этому вначале, но шевельнулась вдруг во мне давно заглохшая обида. Ведь когда-то и на мой зов не приехала Параша!

Мне даже стало жалко ее мужа: «А может, любит он ее так же, как я когда-то любил, и ждет ее который уж год напрасно, как я ждал когда-то?»

Отвернувшись к окну, сказал зло Роману:

— Кабы любила мужа, на край света небось поехала бы за ним, не посмотрела бы, что за воровство судился…

Роман тряхнул темным чубом, резко отбросив его со лба.

— Зачем ей к нему ехать? За побоями? Думаете, Семка перевоспитался там? Как же!

Взглянул на меня исподлобья и усмехнулся:

— Любовь тут ни при чем. Про любовь только в кино показывают да в книжках пишут.

Желая переменить разговор, я спросил:

— Куда же тебя назначили работать?

Он сразу встрепенулся и заговорил обиженно:

— Хотелось мне, Алексей Тимофеевич, в свой колхоз попасть, да не удалось. В другой район, бюрократы, посылают…

— Там, видно, зоотехники нужней…

— Да ведь в Курьевку наверняка зоотехника пришлют.

— А почему тебе именно в Курьевку хочется? На мамины лепешки?

— Нет, не потому, Алексей Тимофеевич, — тихо заговорил он, уставясь перед собой глазами в невидимую точку. — У меня ведь в Курьевке отца в коллективизацию зарубили кулаки. Слышали, поди? Так вот я и решил: буду работать в Курьевке, дело батькино продолжать…

Мне было стыдно за свой бестактный вопрос. А Роман, все больше восхищая меня молодой, чистой горячностью, говорил:

— Андрею Ивановичу вон сколько разных должностей предлагали, а он никуда не поехал, так в Курьевке и остался. «Пока, — говорит, — колхоз не поставлю на ноги, не тронусь отсюда. Я, — говорит, — слово такое над могилой Ивана Михайловича дал».

Помолчав, Роман двинул опять сердито бровями.

— Нет, я своего добьюсь! В области откажут — самому Калинину напишу. — Поглядел в окно и стал снимать с полки баул. — Подъезжаем, собирайтесь, — И с чувством гордости сказал: — Вам теперь и не узнать, поди, Курьевки-то!

Я пожал плечами.

— А что там измениться могло? Разве что березы выше стали да три-четыре новые избы в деревне прибавилось…

— Ну, не скажите! — обиделся Роман. — Я как приеду, бывало, на каникулы, всякий раз перемену вижу.

— Например?

Но нам не удалось договорить.

Промелькнула за окном знакомая водокачка, две лошади около станции, запряженные в таратайки.

Уж не нас ли кто приехал встречать?

Я кинулся к окну и сразу увидел на перроне отца.

Сердце у меня дрогнуло от жалости и радости: прежде осанистый, высокий, русобородый, отец поседел за время нашей разлуки и заметно ссутулился. В порыжевшем картузе, вылинявшей ситцевой рубахе и высоких старых сапогах, он как-то особенно близок и дорог был мне по старой памяти. Должно быть, приехал сюда прямо с поля. Жадно шаря глазами по окнам вагонов, он взглянул раз в мою сторону, но взгляд его даже не задержался на мне. Рядом с отцом стояли Василий с Михаилом и тоже глядели в окна вагонов и на выходящих пассажиров. Первым нашел меня глазами Василий и поднял обрадованно кепку над головой.

— Дядя Тимофей! — закричал у меня над ухом Роман. — Мы здесь.

Тогда взглянул в нашу сторону и отец. Вздрогнув, он уставился на меня и все глядел, глядел, не узнавая.

К окну подбежал нарядный кудрявый Михаил в синем костюме и ярком галстуке.

— Давай чемодан-то сюда, Алешка!

Я сунул ему в окно чемодан, а сам заторопился к выходу, расталкивая людей.

Мы молча обнялись с отцом, и я почуял, как теплая слеза его упала мне на шею.

4

Да уезжал ли я в самом деле из родного дома?

Только в юности, вот в этой же самой светелке просыпался я с таким радостным ощущением праздничности!

Все, все здесь и сейчас было, как в юности: за окном перешептывались, словно кумушки, старые березы, а в их зелени синими лоскутьями трепыхалось майское небо, на полу лежало, струясь, солнечное кружево, неистовый петушиный крик бился в стекла с улицы…

Недоставало лишь ласковой материнской ругани: «Да идешь ли ты, облом эдакий, завтракать-то! Второй раз тебя бужу. Вот возьму сейчас вицу…»

Но явилось и это. Проскрипели три ветхие ступеньки в светелку (мать и раньше боялась подниматься выше).

— Алешенька, вставай завтракать! Второй раз кличу…

Только нынче она уже не называла меня «обломом» и не грозила, как бывало, вицей.

Я вскочил и проворно сбежал вниз умываться. Большеухий дедовский рукомойник висел в сенях на том же гвозде и на той же конопляной веревке. Еще в детстве отбил я у него нечаянно краешек железным ковшиком и теперь, вспоминая, как мать отшлепала меня за это, с невольной опаской стал наливать в памятный рукомойник тем же ковшиком воду из кадки.

До чего ж хорошо поутру ополоснуть горячее лицо студеной водой и крепко утереться жестким домотканым полотенцем!

Прыгая через ступеньку, я вернулся в светелку, мигом оделся и вытащил со дна чемодана этюдник, складной мольберт и холст. Решил идти сразу после завтрака в лес, писать. Уже укладывая снова в чемодан книги, задержал в руках толстую клеенчатую тетрадь, в которой начал вести эти записки.

Что с ними делать?

Открыл первую страницу и тут же, сидя на корточках около чемодана, перечитал, заново переживая все, чем так волновался, горел и мучился в последнее время. Вспорхнуло испуганно и отлетело разом ощущение юности и праздничности.

Вздохнув, я грустно удивился вслух:

Жизнь моя, иль ты приснилась мне?

Словно я весенней гулкой ранью

Проскакал на розовом коне.

И уже совсем невесело усмехнулся над собой:

«Притомился мой розовый конь, спотыкаться стал. Чует, что хозяин поводья опустил и не знает сам, куда едет».

За окном неслись в синеве друг за дружкой растрепанные ветром облака, рваные, лохматые, как мои чувства…