Родимая сторонка — страница 42 из 77

Трубников, сидевший рядом с ней, обиженно крутил ус, Назар Гущин усмехался чему-то недоверчиво, глядя себе под ноги, а Елизар Кузовлев сердито соображал что-то, щуря зеленые глаза и наморщив лоб.

И тут меня пронзила вдруг, опалив сердце, счастливая мысль: «Да вот же тебе картина: «Вернулась с Выставки!» Я до того разволновался, что, наверное, даже побледнел. Отошел немного в сторонку и стал жадно вглядываться в лица и позы людей, щурил глаза, чтобы определить, запомнить цветовые отношения, искал в группе композицию картины, запоминал освещение…

Должно быть, я чересчур уж внимательно вглядывался в центральный образ картины. Параша смущенно умолкла, заметив меня, и поднялась с места.

— Ой, так и до дома сегодня не доберешься, пожалуй!..

Девчата обступили ее и повели улицей. Я пошел следом за ними, ничего не видя и не слыша…

А дома схватил первый попавшийся холстик и лихорадочно принялся писать сразу красками эскиз, восстанавливая в памяти и дополняя воображением только что виденную мною сцену. Обедать я отказался, не вышел из горницы и к чаю. Мать не на шутку встревожилась, не тронулся ли я умом…

Раз пять она тихонько отворяла дверь, глядя на меня испуганными глазами.

7

Каждый день ко мне ходили позировать. В горнице стояло у стен уже несколько этюдов к картине: головы девчат из звена Параши, бородатое угрюмое лицо Назара Гущина, умный зеленоглазый Кузовлев поглядывал с холста, хмурился обиженно Андрей Иванович…

Сделал вчера «нашлепок» Настасьи Кузовлевой. Мне рассказывали, что Настасья честолюбива и тщеславна. Изругала, говорят, в дым Андрея Ивановича за то, что не послал ее на Выставку. Она — лучшая доярка в колхозе. На Парашу злость свою не перенесла, однако. Они давно дружат.

Пока я писал, Настасья ловко выведала у меня, как я живу, не женат ли, долго ли пробуду здесь.

— А зачем вам знать все это? — усмехнулся я.

Держа шпильки во рту, она поправила неторопливо черные волосы и без смущения объяснила:

— Кабы я не бабой была, тогда другое дело…

Потом, щуря синие глаза, сообщила:

— Вами другие интересуются, а не я.

— Кто же?

Настасья расцвела улыбкой и лукаво подмигнула мне.

— Старая-то любовь, Алексей Тимофеевич, не ржавеет…

Я нарочно не вызывал Парашу позировать первой, безотчетно стараясь скрыть от людей свое чувство к ней, которого не мог утаить от себя.

Но сейчас центральный персонаж картины был мне совершенно необходим.

— А не могли бы вы, Настасья Кузьминична, попросить Парашу зайти ко мне?

— Рисовать будете? — улыбнулась она.

— Да.

— Скажу ей сейчас.

И вышла, даже не взглянув на холст со своим изображением. Очевидно, уверена была, что мое искусство не в состоянии передать ее красоту.

А через полчаса я услышал быстрые шаги сначала на крылечке, потом в сенях и ликующий голос в избе:

— Здравствуйте, тетя Соломонида. Алексей-то Тимофеевич дома? Звал меня зачем-то…

Наверное, она знала, что я хочу ее изобразить в картине, потому что пришла в том новом городском костюме, в каком сидела тогда на крылечке. А может, просто, идя к художнику, естественно, захотела одеться в лучшее.

Сдержанно поклонилась.

— Здравствуйте, Алексей Тимофеевич.

Повернулось тут разом что-то во мне. Стоит передо мной женщина, не то что красивая, но интересная, цветущая, уверенная в себе, с черными горящими глазами. И совсем уже вроде она незнакомая, а вижу я в ней прежнюю худенькую Параньку, что стеснялась и краснела при мне, ту самую, что во сне когда-то снилась и была для меня самой что ни на есть лучшей. Для нее ведь поехал я в город еще почти мальчишкой приданое зарабатывать.

Подошел к ней, сказать ничего не могу. Да и чего тут скажешь! Взял ее за руки. Стоим, смотрим в глаза друг другу.

И тут вдруг кинулась она мне молча на грудь. Вижу, что плачет, плечи дрожат. Глажу ее волосы, обнимаю крепко.

Потом оторвалась от меня, подняла голову и улыбнулась сквозь слезы.

— Не будем про старое вспоминать, Алеша. Что уж…

Села на стул и выпрямилась, все еще вздрагивая.

— Зачем звал-то?

А мне уж не до писания. Говорю ей:

— Нам бы, Параня, сказать друг другу кое-что нужно. Выйди вечерком к запруде.

Задумалась, глядя в окно, и сказала просто:

— Приду.

И опять услышал в избе ее веселый голос:

— До свидания, тетя Соломонида. Хоть бы в гости зашла.

Потом быстрые шаги в сенях и на крылечке.

Посидел я после этого час, пришел в себя, взялся за кисти. Работалось удивительно легко и было до самого вечера ожидание чего-то необычайно радостного: к вечеру я прописал весь холст и когда, усталый, отошел от него и сел на табуретку, увидел вдруг, что на холсте уже завязалась своя, особенная жизнь. Она и похожа и не похожа была на курьевскую. Назара Гущина, конечно, все узнают по носу и бороде, но, пожалуй, не поверят столь яркому недоверию его к рассказу участницы Выставки; да и Елизар Кузовлев не так вдохновенен в жизни на вид, каким я его изобразил; а Трубников даже обидеться может, что изобразил я его очень уж откровенно обиженным критикой. Только девчата, с гордостью и хорошей завистью глядящие на свою звеньевую, не будут в претензии на меня. Они видны насквозь, им и скрывать-то нечего, да и не думают они скрывать.

Проверил я композицию — нет ни одной лишней фигуры. Каждая вносит свой, совершенно необходимый вклад в разрешение замысла. Теперь осталось мне вписать главную фигуру. Место на крылечке, где она должна сидеть, пока еще пустует. А без этой главной фигуры картины нет. Без нее все рассыплется.

Михаил спустился из светелки в избу разодетый, собрался на репетицию, должно быть. Покрутился перед зеркалом, спросил Василия, пившего чай:

— Ну, как, Васька? Хорошо костюм сидит?

Василий, даже не взглянув на брата, стал наливать второй стакан, пробурчав:

— Одень пень, и тот хорош будет!

— Бурундук! — озлился на него Мишка и хлопнул дверью.

Я немного подождал и безлюдным переулком, сначала тихонько, потом все быстрее пошел в теплые сумерки. Параша ждала меня у плотины. Она метнулась навстречу мне большой бесшумной птицей и обняла за шею горячими руками.

Мы пошли в поле, сели на ступени колхозного амбара, неподалеку от дороги, и засмеялись от радости, что встретились и что нас не видит никто. Тесно прижавшись друг к другу, долго молчали, не зная, о чем и как говорить.

«А вдруг обманываемся мы оба? — со страхом думалось мне. — Может, любим сейчас прежних себя? Может, стали оба во всем чужими друг другу? Так стоит ли второй раз испытывать судьбу и мучиться от разрыва?»

Глядя снизу неотрывно в лицо мне широко открытыми, блестящими от слез глазами, Параша вдруг улыбнулась и спросила:

— На приданое-то заработал ли мне, Алеша?!

И столько было укора, сожаления и нежности в этой горькой шутке, что я опустил голову.

— Нет, Параня…

Она медленно сняла свои руки с моих плеч, выдохнув шепотом:

— Забыл!

— Почему же ты, Параня, не приехала ко мне? — жестко спросил я, не узнавая своего голоса. — Изломала и себе, и мне всю жизнь.

— Ой! — со страхом крикнула она. Лицо ее все больше и больше белело, а глаза становились шире, темнее. — Что ты говоришь-то, Алеша! Да как же мне ехать-то было? И куда бы я тогда с хворой мамой к тебе? До нас ли тебе было? Загородила бы я тебе всю дорогу. Легко, думаешь, мне было терять тебя? Может, дня не было, чтобы о тебе не думала… А ты обо мне такое! Ой, как обидел ты меня!..

И тут я понял, что никто не любил и не будет меня так любить, как Параша.

Целуя помертвевшее лицо ее и сухие почужевшие глаза, я ругал себя:

— Экой я дурак! Приехать бы да забрать надо было тебя. Как бы жили-то мы с тобой!

Она заплакала, трясясь всем телом и не отрывая рук от лица. Потом опять мы долго сидели, не говоря ни слова и слушая биение своих сердец.

В деревне всхлипнула гармошка, потом на улице зажурчал негромкий разговор. Это кончилась в избе-читальне репетиция. Но расходиться, видно, не хотелось никому.

Нам слышно было, как заскрипели ворота, ведущие в поле.

Мимо нас, по дороге, парами и в одиночку прошли парни и девушки. Черные силуэты их обозначались на белом небе, как на бумаге. По кудрям, по гармонии, висящей через плечо, я узнал Михаила, а рядом с ним курносую хохотушку-учительницу. Обнимая ее за плечи, Михаил отважно врал:

— Алешка собирается ваш портрет писать. Сроду, говорит, не видывал такой живописной натуры…

— Скажете тоже, Михаил Тимофеевич! Так-то я вам и поверила…

— Хороший у вас брат! — прошептала Параша.

— Не очень, — проворчал я. — У него жена такая милая, умная, а он тут за девками бегает.

— Не он за девками, а девки за ним, — защитила его Параша. — Как им такого не любить!

За Михаилом прошли группой трактористы из МТС с раменскими девчатами. Потом увидел я Романа и высокую девушку с длинной косой. Они шли, как чужие, по обочинам дороги.

— Это Маша Боева, Савела Ивановича дочка, — тихонько сказала мне Параша. — Девятилетку в Степахине окончила нынче. Третьего дня приехала. Славная такая девчонка…

— Нет, я под руку не хочу! — услышали мы ее сердитый обиженный голос. — Подумаешь, влюбленный антропос!

А Роман, отступая снова на обочину и поглаживая встрепанные волосы, растерянно говорил ей:

— Я ведь, Маруся, ничего такого… худого не думаю. Я просто так…

— Ах, просто так? Тем более незачем руки распускать…

«Она тебя научит уму-разуму!» — хохотал я в душе над Романом.

Где-то уже далеко, в конце поля, Михаил заиграл на гармонии, и трактористы обрадованно, с чувством запели в три голоса:

Ой вы, кони, вы, кони стальные,

Боевые друзья трактора…

Не допев, заспорили, засмеялись, вызвав досаду у меня: очень уж нравится мне эта бодрая красивая песня.

Вынув папиросу, я осторожно прикурил, укрывая огонек ладонями, и тут же услышал строгий оклик: