«Кто и что я теперь? — глядя в темноту широко открытыми глазами, отрешенно раздумывал Алексей. — Меня считают отступником, и нет мне места среди честных людей. Но где оно и как его найти? Был я художником до войны. А сейчас? Могу ли я с народом языком искусства говорить, ежели веры мне от людей нет? А коли нет места в жизни моему искусству, для чего же мне жить? Для сына, который даже не знает меня и который поэтому не принадлежит мне? Да и что я могу дать сыну, я — отступник и предатель в глазах его? А ведь люди непременно скажут ему об этом. Параша? Она потеряна для меня давно. У ней теперь своя семья, своя судьба. И люди мы с ней разные — по жизненным интересам, по развитию, по культуре. Зачем портить ей жизнь? Вот и остается мне, стало быть… Что же мне остается? Нет, даже в плену не помышлял я о смерти! Даже под дулом автомата верил я в жизнь, в своих товарищей, в свою Родину. Пусть я наказан ею несправедливо, но отойдет у ней сердце, может, и приголубит опять. Ведь сын же я ей!»
Зарывшись лицом в мокрую подушку, Алексей забылся понемногу, всхлипывая во сне. А когда проснулся, услышал тихий говор.
Мать спрашивала отца:
— Разбудить, может, Алешеньку? Второй час уж… обедать пора.
— Пускай спит, — возразил спокойный отцовский голос. — С обедом потерпим.
— Белье чистое у него есть ли? — обеспокоенно спрашивала Параша, и от голоса ее Алексей сразу поднялся с постели. Холщовая занавеска не закрывала весь проем двери в горницу. Алексею виден был край стола, накрытый, как в праздник, старинной белой скатертью. Он догадался, что Параша сама истопила для него баню. И вздрогнул вдруг от сиплого мальчишеского голоса:
— Мам, а если дядя Семен будет еще драться, я и сам ему тресну…
— Тише ты… — сердито и испуганно перебила его Парасковья. — Не суйся, куда тебя не просят. Он те треснет…
Алексей вскочил с постели и торопливо начал одеваться. Дрожащими руками застегивая пуговицы рубахи, шагнул из горницы в избу. Худенький мальчик в ушанке и рваном пальтишке стоял у печки. Возле ног его лежала сумка с книжками. На валенках еще не растаял снег.
Серые широко открытые глаза мальчика с густыми черными ресницами уставились на Алексея с удивлением, испугом и робкой радостью. Забыв все на свете, Алексей кинулся к мальчику, схватил его в охапку, поднял к своему лицу.
— Лешка! — уже не видя ничего сквозь слезы, закричал он. — А ты знаешь, что я папа твой?
Мальчик громко, как от тяжелой обиды, заревел и обнял отца за шею.
Алексей поцеловал его, поставив на пол, хлопнул по плечу.
— Ну-ка, пусть тронет еще тебя дядя Семен! Нас теперь двое, да мы ему теперь так треснем!
И взглянул прямо и властно на обезображенное синяками лицо Парасковьи.
— Не ходите домой! Увезу я вас отсюда.
Мальчик радостно вздохнул, снял шапку и стал расстегивать пальтишко.
— Дай-ка, я на печку его положу, пусть посохнет! — кинулась помогать внуку Соломонида.
Тимофей привстал встревоженно с лавки.
— Куда вам из родного дома ехать, Алексей?
Проклятый петух так и не дал Роману Ивановичу отоспаться как следует у лесника перед партийным собранием.
Накануне петух этот, обворожив двух кур, вывел их через щель в подворотне на улицу. И сам он, и обе дурочки, увязавшиеся за ним, поморозили себе гребни, так что хозяйке пришлось посадить всех троих в подпечек отогреваться. Но даже в темнице, жестоко простуженный, петух преданно нес свою службу: всю ночь оглушительно аплодировал крыльями и хрипло кричал. Под утро же, обретя голос, прямо осатанел совсем от усердия, без передышки закатываясь пением на полчаса. Не унимался он и во время передышек, упоенно и громко беседуя с подружками.
Какой уж тут сон!
Но, правду говоря, и без этого не поспалось бы утром Роману Ивановичу. Как на грех, сегодня хозяин затемно ушел на лыжах в лес проверять капканы, а без него в доме опасно было задерживаться. Раз от разу настойчивее начала донимать гостя своим вниманием сдобная тонкобровая лесникова жена.
Одно дело — вдову утешить, невелик грех для обоих, другое дело — Гранька… И в мыслях не хотел Роман Иванович обмануть доверие гостеприимного Степана Антоновича. Да ведь если такой бессовестной бабе, как Гранька, чего захочется, так и мертвый разохочется. Разве мало она, пока замуж не вышла, голов задурила в Степахине! И каких голов: седых, женатых, ответственных! А Роман Иванович вовсе не стар, да и холост был. К тому же совсем его истомила за время службы в райкоме холостая праведная жизнь.
Ночевать к леснику заезжал он по старой дружбе. Воевали они вместе в одной батарее, а когда Роман Иванович вернулся из госпиталя в Курьевку, Степан Антонович с матерью приютили его, бездомного, у себя.
Так и жил он у них, прилепившись к чужому семейному теплу, пока не выздоровел. И тут разошлись врозь дороги фронтовых друзей. Послали Романа Ивановича зоотехником в захудалый отдаленный колхоз; а Степу, всем на диво, очень скоро прибрала к рукам разбитная смазливая продавщица раймага Гранька Лютова. Говорили, будто бы от растраты спряталась за него. К тому времени умерла, на беду, Лукерья Сергеевна, Степина мать, и некому было оборонить от Граньки храброго батарейца. Потом узнал стороной Роман Иванович, что ушел Степан из колхоза в лесники. Худого, понятно, не было в этом ничего, кабы от людей не отгородился, а то, сказывают, по неделям в лесу пропадает, дичать прямо начал. Помня строгую и добрую Лукерью Сергеевну, привечавшую его как родного сына, и тревожась за дружка своего, навещал Роман Иванович Степана всякий раз, как случалось бывать по райкомовским делам в Курьевке.
…Лежа сейчас в широкой мягкой кровати, сияющей никелированными шарами, с доброй завистью оглядывал он хозяйскую горницу. Не худо бы пожить в таком уюте! Стены в ней оштукатурены и побелены, пол покрашен, на полу — цветной мягкий коврик, на окнах — тюлевые занавески, в одном углу, на маленьком столике — новый радиоприемник, в другом — шифоньер с зеркальными дверцами.
Справно жил работяга и хлопотун Степан Антонович! Было у него, видать, хозяйство не маленькое: все утро бренчала Гранька ведрами, бегала из дому во двор и со двора в дом, обихаживая скотину и птицу.
«Вставать надо!» — понужал себя Роман Иванович, не двигаясь, однако ж, и смятенно прислушиваясь к частому стуку хозяйских каблучков и своего сердца. Она, должно быть, управилась с хозяйством, раз сменила сапоги на туфли.
Ужаснувшись стыдного желания видеть Граньку около себя, сел быстро в постели, схватил со стула гимнастерку и брюки, но одеться не успел.
— Вставайте завтракать! — заглянула она без стука в горницу, блестя глазами, зубами и сережками. И опустила плотные ресницы, неторопливо закрывая дверь.
«Мало тебе мужа, блудня, с жиру бесишься!» — презирая себя, ругал ее Роман Иванович.
Злой и смущенный вышел из горницы на кухню умываться. Гранька живо подала ему кремовое шершавое полотенце и зачерпнула воды. Держа ковшик в правой руке, потрепала гостю левой спутанные волосы, ласково жалея его:
— Господи, тоска вам, поди, какая без любви?! И как это вы терпите только: такой видный из себя, симпатичный, а живете один…
Вода из ковша плескалась через край, на пол, мимо тазика, а Гранька стояла над гостем, ничего не замечая, и хохотала:
— Давно заговелись-то?
Ноздри ее маленького носика трепетно вздрагивали, голос звучал тихо, придушенно:
— Религию, значит, соблюдаете? Как бы вам, Роман Иванович, причастие не пропустить! Грех-то какой будет…
Все больше багровея, Роман Иванович вытер сухое лицо полотенцем и пошел к столу, где шипели и потрескивали на сковородке блины. Торопясь и обжигаясь, начал есть, а Гранька, пунцовая не столь от печного, сколь от своего жара, присела, распахнув малиновый халат, за другой угол стола.
Роман Иванович, убегая взглядом от бесстыдно зовущих Гранькиных глаз, не стерпел, покосился на точеную шею и на крутые белые предгорья грудей, закрытых кружевными облаками…
Кабы не спасительный стук в сенях, не устоял бы, поди, праведник от греха. Стук этот испугал и обрадовал его.
Гранька в досаде повела тонкой бровью и с ужасающей неторопливостью поплыла в кухню, а Роман Иванович выпрямился и вздохнул прерывисто.
Такое же счастливое чувство испытывал он, помнится, однажды на фронте, когда плена позорного избежал.
Вошел Степан с красным от мороза лицом и заиндевевшими бровями, бросил молча в угол двух мерзлых зайцев, разделся и сел в одной рубахе на лавку, общипывая сосульки с усов.
Впервые Роману Ивановичу за три дня выпала минута поговорить с ним. До этого он Степана даже не видел, потому что тот с курами ложился, с петухами вставал.
— Ну, как охотишься нынче? — спросил, радуясь, что прямо и честно может глядеть ему в глаза.
Степан показал на полати, откуда свешивались четыре рыжих лисьих хвоста.
— За зиму вот вся и добыча тут. Зайчишек, правда, около десятка в капканы поймал да белок десятка три сшиб…
Улыбнулся вдруг, повернув к Роману Ивановичу худое скуластое лицо с большими серо-синими глазами.
— Лося твоего ноне видел…
— Где? — живо вскинулся Роман Иванович.
— Иду на рассвете просекой, по дороге. У меня там капканы. Вижу вдруг — едут навстречу мне на конях. «Не лес ли кто ворует, думаю?» Стали подъезжать ближе, приглядываюсь, а это лоси! Идут друг за дружкой. Рога ихние за дуги я в темноте принял. Два, значит, вправо кинулись, в чащобу, а один остановился в снегу и стоит…
— Так чего же ты смотрел? — задрожавшими руками отодвинул от себя блины Роман Иванович.
— Ну зачем же я чужого лося трогать буду? Да и ружьишка с собой у меня не было.
— Я к тебе на будущей неделе приеду, вместе и пойдем! — Загорелся враз Роман Иванович, вылезая из-за стола.
Степан только рукой махнул и начал разуваться.
— Нет, уж… Вижу — не собраться тебе, да и срок на исходе.
— Ничего, успеем.
Сняв старые подшитые валенки и глядя на свои побелевшие ноги, лесник угрюмо выругался: