Кузовлев тяжко-тяжко вздохнул и виновато поскреб лобастую голову.
— Перед нашей партией, дорогие товарищи, не хочу я ничего скрывать, — заговорил он с отчаянной смелостью в лице. — Орден этот дуриком я получил, потому и носить его стесняюсь. А за что получил — это и сказать смешно, и утаить грешно…
Облизнув пересохшие губы, Кузовлев тоскливо оглядел собрание и замолчал.
— Так уж давай выкладывай все!.. — сказал кто-то повеселевшим голосом.
Кузовлев прокашлялся, кося глаза в сторону, попросил глухо:
— Только не смейтесь, товарищи. Не до шуток мне тогда было…
— Давай, давай, Елизар Никитич… — ободряли его со всех сторон.
— Что давай? — сердито полез он всей пятерней в затылок. — Было это в сорок втором. Остановились мы раз перед одной деревушкой, окопались. Немец молчит. Ну, мы рады передышке, занялись кто чем — одни ушиваются, другие письма пишут, третьи оружие чистят. А мне в тот день с утра старшина ботинки новые выдал. Не наши, не русские, а должно быть, английские. Они, надо вам сказать, очень даже узкие для нашего брата. Жмут. До того я ноги в них за день намаял, что терпения моего не стало. Сижу, значит, в окопчике, разулся, ботинки эти постылые выкинул, отдыхаю в одних портянках. Только собрался свои старые из мешка достать, взмахнул глазами, а немцы-то рядом! Идут на нас молчком в штыковую. Пьяные, видать: рожи красные у всех. Оглянулся я на своих — никого! Пока я с ботинками возился, отошли все наши. Ну, я тоже винтовку сгреб да на карачках из окопа, а потом встал да как припущу своих догонять. Отбежал эдак метров пятьдесят, пока опамятовался. Взглянул невзначай на ноги: мать честная, в одних онучах бегу! Так всего меня все равно что варом горячим и обдало. В жизнь такого сраму не переживал! Подумать только: бегу от немцев в одних онучах! Ведь это что же, думаю, позор мне на всю Россию. Да ежели не дай бог, думаю, до бабы слух об этом дойдет, так ведь и спать к себе не пустит…
Угрюмо обернувшись на смешки, Кузовлев с неохотой продолжал:
— И тут вспомнил я, что где-то рядом с нами пулеметчики были. Огляделся — верно: бросили, стервецы, пулемет с испугу. А немцы шеренгой по пригорку топают. «Ну, думаю, я вам сейчас тоже крови попорчу за свой конфуз!» Сел к пулемету да и резанул по ним. Уж больно бить удобно их было, все на виду. Дал очереди три. Они — кто убит, кто залег, кто бежать, я знай строчу. Осерчал шибко. Тут, слышу, наши один за другим возвертаются, опомнились, видно. Да и комбат их матом подбодряет. Ну, теперь, думаю, пора мне в свой окоп пробираться, пока никто не видит в сутолоке, да ботинки свои выручать. Тут как раз и пулеметчики вернулись. Я их поругал тихонько, одному даже, каюсь, в зубы ткнул. Шутка в деле: пулемет бросить! За это — очень просто — расстрелять даже могут. Сам же сиганул, как заяц, в свой окоп. Обулся и лежу, притаился. Мечтаю, что теперь никто о моем сраме не узнает. Так нет же, донес по начальству кто-то. Часу не прошло, бежит ко мне старшина: «Кузовлев, к командиру полка!» Верите, сердце так во мне и упало. Теперь, думаю, ославят на весь полк! Ну, являюсь к подполковнику, на «капе». А он мужик был боевой, грозный, ему под горячую руку не попадайся. Семь раз раненный, злой. Докладываю ему по уставу, что так и так, мол, товарищ подполковник, явился по вашему приказанию. А у самого шерсть на спине дыбом от страха. И тут он мне, дорогие товарищи, руку жмет и благодарит за то, что я, дескать, от гибели целую роту спас, что не растерялся и фашистскую психическую атаку сорвал. «Будем, говорит, ходатайствовать о присвоении вам звания Героя Советского Союза». Я и глаза на него вылупил. Но молчу. А он еще раз руку пожал, поблагодарил. Что делать, думаю? Сказать правду, как все произошло — в штрафную не угодить бы. «Служу, говорю, товарищ подполковник, Советскому Союзу!» Как я от него вышел, не помню. Прихожу к своим, ребята спрашивают, зачем вызывали, а мне и признаться стыдно. Сказал, что вздрючку дали за отступление без приказу.
Не знаю, конечно, как там в правительстве насчет меня решали. Посмеялись, поди, надо мной, но в положение все ж таки вошли: звездочку геройскую, спасибо им, не дали мне, чтобы, значит, не конфузить меня лишку. Так я понимаю умом своим.
Ну, а вскоре перед строем и прицепили мне этот орден. Дня два я его, правда, носил, но тут как раз опять в бой мы пошли, начальству некогда следить стало, ношу я орден или нет. Снял я его и в карман положил. Сам же, дорогие товарищи, ни разу орден этот незаслуженный не надевал… Ей-богу!
Слыша добрый смех кругом, Кузовлев тоже улыбнулся измученно и стал вытирать ладонью мокрый лоб.
Не хотел совсем Роман Иванович выступать до конца собрания, а тут не вытерпел, подняло его с места командирское горячее сердце. Сразу и говорить не мог, голос перехватило почему-то.
— Ты… Елизар Никитич… носи этот орден с честью! Он тебе по праву дан. Трус не постыдился бы и в одних портках от немцев убежать… А ты и перед лицом смерти не захотел достоинства своего солдатского ронять, о Родине и чести своей думал…
В доброй светлой тишине Федор Зорин спросил:
— Вопросы к товарищу Кузовлеву еще есть?
— Нету! — взволнованно и звонко крикнул кто-то.
— У меня есть, — поднял руку Савел Иванович. — Уж больно долго что-то, Елизар Никитич, ты к партии шел. Еще когда мы колхозы зачинали, хотел ты, помню я, заявление подавать да с той поры так и не собрался…
— Могу ответить! — с сердцем и обидой поднял голову Кузовлев. — Ведь сам ты, Савел Иванович, меня от партии отвел. Дескать, жена у меня — кулацкая дочка и что ежели хочу я в партии быть, то разойтись должон с ней, а стало быть, и сына бросить. Надолго ты меня обидел тогда. Из-за того не стал я в партию подавать. Должон я сказать вам, дорогие товарищи, что ко мне вечор тесть приехал из высылки. Кулак бывший, то есть Кузьма Матвеич Бесов, всем вам известный. Принял я его к себе, потому как считаю безвредным сейчас. Пусть у меня живет. Не знаю я, Савел Иванович, может, это и сейчас препятствует для вступления моего в партию?
Приняли Кузовлева в партию единогласно, только Савел Иванович поднял за него руку не сразу.
Растерянно тиская пальцами шапку, Елизар Никитич сказал негромко:
— Спасибо… товарищи коммунисты!
И вышел вон с непокрытой головой…
Давно закрылась дверь за ним, а по собранию все еще гулял свежий ветер оживления. Но тут Федор Зорин, сгоняя нехотя улыбку с лица, звякнул о графин железной линейкой.
— Должны мы по второму пункту повестки заслушать товарища Боева. Пусть расскажет, о чем будет колхозному собранию докладывать. А также обсудим после этого, как нам с председателем быть: старого ли оставим или нового будем выдвигать.
Покосившись на Зорина с сердитым недоумением, Савел Иванович пошел к столу. Стал спокойно раскладывать перед собой бумаги, протирать очки…
Разом утих говор и шум. Стало слышно даже, как постукивают ходики на стене.
И пока Савел Иванович читал свой доклад, ни единым словом не перебил его никто, не кашлянул никто, стулом никто не скрипнул.
И после того как сел на место, густой тучей продолжала висеть над собранием тишина.
Чуя в ней грозу и веселея от предстоящей драки, Роман Иванович испытующе оглядел курьевских коммунистов, спрашивая их мысленно:
«А ну, хватит ли у вас храбрости самодержавие в колхозе свергнуть?»
На призывы Зорина выступать в прениях не поднималась ни одна рука. Кто сидел в угрюмом раздумье, опустив голову, кто безучастно отвернулся в сторону, кто прятал опасливо глаза. И только Савел Иванович, вытирая отсыревшую лысину и приглаживая рыжий пух вокруг головы, уверенно поглядывал кругом.
«Подмял он вас всех под себя!» — ругал и корил мысленно курьевских коммунистов Роман Иванович.
Стыдясь, видно, за трусость собрания и сознавая свою вину в этом, Зорин зло тряхнул темно-серым, чугунным чубом.
— Что же, так и будем в молчанку играть?
Кто-то громко вздохнул, скрипнула робко табуретка, в углу разом зажглись две спички. Голубыми облаками оттуда понесло к столу табачный дым.
Зорин подождал еще, рыская светлыми глазами по застывшим лицам, потом с треском открыл новую пачку «Беломора».
— Объявляю перерыв, раз говорить не хотите.
Но и после перерыва никто выступать не захотел. Уже встревоженный, Роман Иванович сам хотел открывать прения, но в это время над оцепеневшим собранием грузно поднялся Ефим Кузин. Худо, видно, спалось ему от дум все эти дни. Даже глаза у него запали, а на потемневшем лице желтой стерней ощетинилась борода.
Размотав шарф, Ефим бросил его на подоконник.
— Я желаю сказать.
И тихо, но требовательно спросил:
— Долго ли мы, товарищи коммунисты, хорониться друг за дружку будем? Правду таить?
Зорин выпрямился и облегченно вздохнул Савел Иванович, нехотя будто, поднял на Ефима голову, все курящие полезли в карманы за папиросами, и только женщины не шелохнулись.
— Возьмем соседей своих в пример, ступинских колхозников, — начал мирно Ефим. — Ихний колхоз тоже отстающим был, как и наш, пока не пришел туда председателем Михайлов Николай Егорович. Он, как известно вам, агрономом в райзо был. И что же видим? Трех месяцев не прошло, как весь народ поднял и все перевернул. Сейчас у них и строительство идет полным ходом, и к севу они хорошо, отлично готовятся, и надои у них высокие… Али земля у нас хуже? Али работать мы ленивы? Нет, живали мы и лучше ступинцев! Так почему же сейчас на месте мы топчемся, когда партия и правительство навстречу нам идут?
Ефим перевел воспаленные глаза на Савела Ивановича и выкрикнул:
— Нету у нас председателя, хоть и тут он сидит. А есть, как бы проще сказать, диктатор… И до того крепко он в кулак нас всех зажал, что мы только в рот ему глядим, а своего рта разинуть не можем. С себя начну. В прошлом году на свиноферме у нас пало пять поросят. Вины моей в том не было, а Савел Иванович под суд меня подвел и требовал даже из партии выключить. Причина ясная — покритиковал я маленько его на собрании. Хорошо, что следователь разобрался с делом и судить меня не стал. Но только с тех пор начал я опасаться на собрании выступать. И Негожеву, кладовщику, рот заткнул Савел Иванович. По ошибке Негожев отпустил севцам мешок ржи обыкновенной вместо семенной. А Савел Иванович вредителем его посчитал. Парасковья Даренова, на что уж боевая баба, а и к ней подобрал ключи, молчать заставил. В порче картошки семенной обвинил. А кабы не Парасковья, погибла бы ведь картошка, без семян бы остались. Парасковья же и спасла ее тем, что вовремя перебрала и высушила… Он, Савел-то Иванович, на партийные собрания для виду ходит только. Чего бы мы, коммунисты, ни подсказали ему, какое бы решение ни вынесли, — все делает по-своему. А с народом и вовсе не советуется. Ну, раз он партийной линии в работе не проводит, у него и авторитета нету. Боятся его, это верно, а добром не слушают. Я так думаю, товарищи коммунисты, нельзя нам Савела Ивановича в председателях больше оставлять…