Родимая сторонка — страница 65 из 77

Васютка осторожно отводит машину с дороги в сторону и терпеливо ждет, не снимая рук с баранки.

Отец с капитаном идут к фанерной красной пирамидке. Наверху пирамидки сверкает новая жестяная звездочка. Ее ребята из шестого класса делали, потому что старая поржавела. А пирамидку и Васютка красил. Не всю, правда. Кабы не отобрали кисть, он и всю мог бы покрасить. Зарыт под пирамидкой Иван Михайлович Синицын, который колхоз организовал. Отец председателя, Романа Ивановича. И лежит он в земле убитый. Кулаки топором его зарубили. Про это Васютка от отца знает, да и в школе им рассказывали. А почему незнакомый капитан пошел Синицына проведать, этого Васютка не знает. Может, родня ему, а может, вместе воевали против буржуев…

Отец с капитаном кладут цветы у пирамидки и долго стоят оба рядом, без шапок. Потом отец садится на канавку покурить, а капитан опять собирает цветы и идет на старое кладбище. Оно недалеко отсюда. Васютке видно даже, как мелькает среди берез капитанская фуражка.

Давно уже отец кончил курить, давно думает о чем-то, опустив голову. А капитана все нет и нет. И чего он там делает? Шел бы скорее! Раз она умерла, жена, с ней ведь не поговоришь. Ну погляди на могилку, положи цветы — и обратно.

Капитан возвращается с цветами в руках.

— Не нашел, брат, я Веры, — грустно говорит он, садясь на канавку рядом с отцом, — скот у вас гуляет на кладбище, вытоптано все…

Отец хмурится виновато, отводя в сторону глаза, а капитан вздыхает:

— Из сердца вот не вытопчешь. Никогда.

Оба молчат, потом капитан жалуется тихонько, чтобы Васютка не слышал:

— Виноват я очень перед Верой, Елизар Никитич… И никто этого не знает. Первому тебе говорю…

Оба думают, поди, что Васютка не слышит ничего, а если услышит — не поймет, мал еще. Как же! Васютка, брат, все слышит и все понимает, даром что маленький. Да чего тут понимать? Кабы задача по арифметике, тогда другое дело. А тут… Все Васютке ясно. Андрей Иванович этот до войны в колхозе работал, только он тогда не капитан был, а председатель, как Роман Иванович сейчас. А фамилия ему Трубников, и о нем Васютка сам давно слыхал от взрослых. Жил, жил Андрей Иванович в колхозе, и все было хорошо, только детей у него не было. А ему хотелось, чтобы дети были. У всех взрослых дети есть, а у него нет. И ему обидно было, конечно. А жене Андрея Ивановича доктор сказал: тебе рожать нельзя, можешь сама умереть. И она не выраживала. Тогда Андрей Иванович взял и влюбился в Парасковью Даренову. А жена Андрея Ивановича, как узнала про это, говорит ему, что доктор ей разрешил выродить ребенка. Обманула. Тут Андрей Иванович обрадовался сильно. Повез ее в больницу. Она там выродила ребенка, а сама умерла. И ребенок без нее тоже умер. Андрей Иванович стал пить вино и проситься на фронт. Сначала никак его не пускали, а потом в райкоме все-таки пожалели — пустили на фронт. И он там воевал с фашистами и стал капитаном…

Все Васютке ясно.

Нечего тут и понимать.

— Что ж, Андрей Иванович, горевать-то! — слышит он голос отца. — Не воротишь теперь. Вера, конечно, хорошая женщина была. Жалко ее, потому как несчастная.

— Не говори, Елизар Никитич… — сердито машет рукой на отца капитан. — Как вспомню, все во мне переворачивается. Прокляла, поди, меня в последний час. Ничего мне не передала перед смертью. Наказать, видно, решила. Оставила вот без ответа, без прощения, одного перед своей совестью…

— Не смогла, может, или же не успела, — утешает его отец.

Оба садятся в машину. Отец все думает о чем-то, а капитан глядит в окно, сдвинув на острый нос фуражку. Васютке в зеркало видно, как по худой щеке его катится из-под козырька светлая слеза. Васютка и жалеет капитана, и удивляется, как это могут плакать взрослые, да еще военные.

Он, Васютка, хоть и маленький, но когда бабушка умерла — только вначале плакал. Это верно, сперва плакал. А когда похоронили ее, вовсе даже не плакал больше…

Откуда Васютке знать, что бывают у людей такие страдания ума и сердца, которые не излечивает своим спасительным забвением даже время.

Вырастет — узнает и поймет. А сейчас…

— Поехали! — трогает сына за плечо Кузовлев.

Шоферское дело такое: сказали ехать — поезжай.

Васютка суровеет опять, дает сигнал и не спеша давит стартер голой пяткой.

3

За разговором не заметили старые друзья, как до Курьевки доехали. Хотел Кузовлев гостя сразу к себе увезти, да Андрей Иванович попросил Васютку опять остановить машину.

— Пойдем пешочком, Елизар Никитич, хочу на деревню поглядеть…

Вылезли оба из машины. Махнул Кузовлев рукой просиявшему сыну, чтобы ехал домой один, а сам с гостем остался.

Пошли оба тихонько по тракту к деревне.

— Вроде и не молод уж ты, Андрей Иванович, — говорил Кузовлев, — а все еще тебя в армии держат, как генерала.

Трубников похвастал шутливо:

— Что генерала, поднимай выше. Генералы-то многие в отставке давно, за ненадобностью, а я, видишь, погонов даже не успел после демобилизации снять. Моя должность поважнее генеральской.

И так же шутливо козырнул, подобравшись весь и щелкнув лихо каблуками.

— Командир отдельного саперного батальона гвардии капитан Трубников!

Не убедил, однако ж, гвардии капитан бывалого солдата в бравости своей. Кузовлев только головой жалостно покачал, на него глядючи. Похоже было — встал Андрей Иванович с постели недавно, после долгой болезни. Под рыжими глазами его лежала еще полукружиями синева, не заровнялись еще впадины на щеках, не округлились торчащие под ушами скулы…

— А вид у тебя, Андрей Иванович, скажу прямо, не гвардейский. Чем болел-то?

— Тряхнуло маленько. Убирали мины после немцев, да с машиной на одну и напоролись. Ну и… лежал после этого в госпитале месяца два. Еле оттуда вырвался. Теперь все в порядке.

— Долго же тебе пришлось пеньки после войны корчевать! — посочувствовал ему Кузовлев.

— Да ведь мы не только пеньки корчевали, кое-чем и другим занимались…

Нарадоваться, видно, не мог после болезни Трубников засиявшему перед ним заново миру. Рассказывая, все глядел на курьевские крыши и березы, все улыбался чему-то удивленно и светло, все пощипывал худыми пальцами черные щеточки усов. Даже румянец заиграл на бледном лице его слабым заревом.

— Семья-то в городе? — осторожно допытывался Кузовлев.

— В городе.

— Сам на пенсии теперь?

— На пенсии.

— Милое дело! Отдыхай. Заводи сад, яблоньки сажать будешь, клубничку, малину… По рыбу ходить.

Сказав это, Кузовлев даже вздохнул. От зависти будто.

— Огляжусь поначалу, — недоверчиво скосил рыжие глаза на него Трубников. — До рыбы не охотник я, а вот по тетеревам да по уткам…

— Есть у нас тут и тетерева… — обрадованно сообщил Кузовлев, тоже взглядывая на Трубникова сбоку.

— Напросился вот с лекцией по области съездить, — рассказывал тот, — очень уж стосковался по гражданской жизни…

— …и уток много у нас, и глухари не перевелись, — будто не слыша его, расписывал Кузовлев.

— …Первую путевку сюда, конечно, попросил, в ваш район, — упрямо говорил свое Трубников, — потянуло в родные места, к старым друзьям. Узнать захотелось, как тут народ живет. Что ни говори, а колхоз-то начинали в Курьевке мы. Вот и надо поглядеть, что из нашего дела вышло. Скажу тебе, Елизар Никитич, страшновато даже. Себя ведь проверяю, что хорошего сделал, в чем ошибался…

— С недельку поживешь у нас?

— Да ведь как привечать будут: я здесь гость! — отговорился Трубников.

Пошли тихонько оба, похохатывая и перемигиваясь, как заговорщики.

От усталости ли, от волнения ли, от свежего ли воздуха Трубников ослабел вдруг. Заколотилось часто-часто сердце, задрожали ноги отвратительной мелкой дрожью, качнулось в глазах, и начало падать на него небо…

— Что с тобой, Андрей Иванович? — испуганно захлопотал Кузовлев. — Зря ты давеча хорохорился, не надо было нам Васютку отпускать…

— С непривычки это… — улыбнулся побелевшими губами Трубников, садясь на канавку и с тоскливой досадой думая: «Да неужели подошло время жизнь свою итожить»?

С болью и завистью вспомнил, как молодым еще, здоровым, уверенным в себе, шел в солнечный мартовский день по этой самой дороге в неведомую тогда Курьевку, чтобы повернуть курьевских мужиков к социализму.

Думал вернуться на завод вскоре, а прикипел всем сердцем к маленькой деревушке на десять лет…

…Пересиливая себя, поднялся Андрей Иванович с канавки, застегнул покрепче плащ, поправил фуражку.

— Пошли, Елизар Никитич!

И как только вступил на курьевскую улицу, начала забирать его в сладкий и тяжелый плен воспоминаний каждая знакомая кочка.

Вон синеет у самой дороги высокий камень, напротив избы Егорушки Кузина. Сколько осей обломали об этот камень в распутицу, а так и не удосужились убрать его прочь. Как стоял, так и сейчас стоит сизый столб с вереей у ворот Назара Гущина, покривился только немного. Даже лавочка из широкой тесины под окнами Ильи Негожева сохранилась, хоть и вросла в землю. По вечерам собирались бывало сюда колхозники покурить, посудачить…

А это Степана Рогова колодезный журавль из-за берез виден. До того вода была в роговском колодце холодная да вкусная, — хоть на замок ее запирай: все соседи летом по воду к Рогову ходили.

Словно людей после долгой разлуки, узнавал и угадывал Трубников постаревшие курьевские дома. Они глядели на него, кто вприщур окосевшими окнами, кто разинув изумленно черный рот подвальной двери, кто хвастливо сверкая новыми заплатами на крыше…

Сжалось у Трубникова сердце: только два новых дома на всей улице и белели за молодыми лопоухими тополями!

Вон и правление колхоза в том же самом доме, крыша только на нем новая да вывеска другая.

С таким же душевным волнением, как и в марте тридцатого года, поднялся Андрей Трубников на высокое старинное крыльцо, вошел в те же самые сенцы с широкими половицами и открыл ту же самую, каждой щелью памятную дверь.