Родимая сторонка — страница 66 из 77

И так же, как двадцать семь лет назад, увидел он колхозников у стола в табачном тумане, а за столом — первого председателя Курьевского колхоза Ивана Синицына. Сбрил только Иван Михайлович сердитые черные усы да надел пиджак новый на белую пикейную рубашку.

А так ни в чем больше с виду не изменился: и нос тот же, с горбинкой; и глаза те же серые, зоркие; и брови над ними те же, густые, тяжелые, с мостиком через переносицу.

Да и в правлении все как было, так и осталось: старый поповский стол из мореного дуба, шкаф кулацкий высокий вишневого цвета, несгораемый церковный сундук в углу…

Никто не заметил Трубникова, заняты были все своими делами и разговаривали.

«Да уж не заново ли повторяется жизнь?! — усмехнулся он грустно и остановился на пороге не в силах унять сердечную сутолоку. — Вон и Боев сидит у окна, где сидел в тот мартовский день тридцатого года. Нету, правда, сейчас у Савела Ивановича бородки курчавой, да и на голове дымок рыжий вместо волос остался вокруг лысины, а так, по всему обличию, он это, Савел Иванович. Теперь только Тимофея Зорина тут не хватает. А помнится, был он тогда тут, из колхоза выписывался. Из-за него-то и началось на первых порах несогласие мое с Синицыным и Боевым. Обидели они тогда Тимофея Ильича несправедливо. Да, погоди-ка, здесь ведь он! И не узнаешь его сразу, до того поседел да сгорбился. Ну, конечно, он это у председательского стола с клюшкой стоит».

— Так чего же ты хочешь, Тимофей Ильич! — спрашивал требовательным отцовским голосом Роман Иванович.

И тут наваждение прошлого покинуло Трубникова разом.

— Выпиши ты меня, Роман Иванович, из коммунизма… — говорил старик просительно, даже робко. — Хлопотное это дело, не по годам мне. Да и совесть не позволяет…

Роман Иванович задумался, сердито подняв одну бровь. Вздохнув, решил непреклонно:

— Хоть и трудно, а держись, Тимофей Ильич. У тебя в голове пережитков социализма еще много, они-то тебе и препятствуют в коммунизме жить. Но ты их должен побороть и доказать, что дорос до коммунизма вполне.

— Да мы со старухой, Роман Иванович, как-нибудь и с пережитками доживем… — начал было старик, но Роман Иванович недовольно прервал его:

— Огорчаешь ты меня, Тимофей Ильич! О тебе даже в области известно теперь. Все тобой интересуются. Ведь небывалый же факт! А ты который раз приходишь ко мне с подобной просьбой…

Старик молча надел на голову модную зеленую шляпу. Пошутили, видно, в магазине над ним, нарочно такую подобрали. Постояв озадаченно около стола, пошел к двери, но, подняв глаза, остановился, потрясенный.

— Да ты ли это, Андрей Иванович, голубчик?!

Савел Боев чуть шею не вывернул, крутнув головой, а Роман Иванович так и привскочил за столом.

Кинулись все к Трубникову здороваться, принялись расспрашивать, где был, почему не писал давно, совсем ли приехал, или в гости только…

Не успевал отвечать Андрей Иванович, до того затормошили со всех сторон. Но хоть и гостем был, а как остались в правлении Роман Иванович с Боевым да Тимофей Ильич, не постеснялся, напал на Романа Ивановича с ходу:

— Это для показухи мудруете вы тут над Тимофеем Ильичом?

— Ну почему же?! — смутился и обиделся Роман Иванович. — Колхоз у нас не бедный. Хватит всего. А что тут плохого, если решили мы вознаградить за трудовые заслуги старейшего колхозника? И райком нашу инициативу одобрил…

— Райком одобрил, известно мне это! — сощурил гость рыжие глаза в сердитой усмешке. — Но вам зачем понадобилось колхозников подбивать на такую нелепость? Выхвалиться хотите? Перед кем? Для чего?

— Да что вы?! — даже руку приложил к груди Роман Иванович. — От чистого сердца я хотел. Поглядеть не терпелось, как оно будет…

— Все равно, нелепость остается нелепостью, — не стал слушать его расстроенный гость, — вы же самое идею коммунизма опошляете в глазах колхозников. Хвастуны! Голову потеряли от первых успехов! А подсобное хозяйство не успели еще ликвидировать? Коров у них еще не скупили в колхоз? Ну, слава богу, хоть до этого не дошли!

Роман Иванович и голову скреб ожесточенно, и с ноги на ногу переминался, поднять глаза не смея на Трубникова, а Савел Иванович только в кулак похрюкивал смиренно.

— Нелегко и непросто придется начинать нам осуществление коммунизма в колхозной деревне, — наставительно втолковывал им Трубников, — потому что была она и есть пока — отстающий участок социалистического хозяйства…

Засмеялся вдруг молодо, раскатисто, оглядывая весело обоих.

— Мечтаете, поди, всем районом к зиме в коммунизм перейти? Во главе с Додоновым! А что? Экономика у вас передовая, изобилие полное, уровень сознательности у всех на высоте. Чего ждать?

После сердитого молчания спросил деловито:

— А старики все у вас пенсию получают?

— Не все Пока, Престарелые только… — страдая, признался Роман Иванович.

— Хлопотал и я себе пенсию, Андрей Иванович, да вот видишь, как оно получилось… — сокрушался Тимофей Ильич.

— Вижу, старина, — ласково обнял его за костистое плечо Трубников, — вижу, что настоящим ты коллективистом стал, не хочешь в коммунизме один жить. Умнее ты своих руководителей оказался…

Роман Иванович встряхнулся вдруг, сказал виновато:

— Сделаем, Тимофей Ильич, по-твоему. Как сам ты желаешь. Иди спокойно домой.

Но старик не ушел, пока не настоял, чтобы гость и обедал и ночевал у него. Ну мог ли отказать ему Трубников?

— Уж такое ли тебе, Андрей Иванович, спасибо, что заступился ты за меня и в обиду не дал, — радовался по дороге Тимофей Ильич, — теперь я человек совсем свободный, могу и делом заняться, как все люди…

Дом у Тимофея Ильича был тот же, старый, но недавно, видать, подрубленный и отремонтированный. Новое крылечко и сейчас еще пахло свежим тесом.

— Алексей с женой при мне живет, — говорил старик, открывая калитку. — Мы со старухой в одной избе, а они — в другой.

И как только ступил в сени, крикнул:

— Соломонида, принимай гостя!

Вышла навстречу бабка Соломонида, всплеснула руками:

— Господи, какой же худой! Что с вами сталося, Андрей Иванович?

Не поверила гостю, что сыт, и поставила ему обед, а сама села за краешек стола, подперев щеку рукой.

— Как здоровье? — спросил ее Трубников, принимаясь за щи.

— Какое мое здоровье, — посмеялась бабка над собой. — День ничком, да два — крючком.

— Сыновья пишут?

Лицо бабки, иссеченное морщинами, просветлело.

— Вчерась от обоих письма получили. В отпуск приехать обещаются. Старик-то от радости ходит сам не свой.

Вытерла счастливые слезы концом платка и похвастала с гордостью:

— Внуков у меня много, Андрей Иванович. Ужо как придут один краше другого. Все теперь у дела: которые работают, которые служат, которые учатся…

С Тимофеем Ильичом разговор пошел, конечно, о международных делах. Не раз ему пришлось снимать для справок с гвоздя пудовую подшивку газет. Но добрался скоро дотошный старик и до внутренних дел.

— Мне, Андрей Иванович, недолго осталось жить! Не к тому говорю, чтобы жаловаться: слава богу, всего видел. Мои ровесники вон все почти убрались. Но хотел бы я годков десяток еще пожить, поглядеть, какое дальше течение жизни будет. Очень любопытствую. Ну вот поднимем колхоз. А потом что? Коммуна будет? Или перейдем в совхоз, чтобы никакой отлички между колхозниками и рабочим человеком не было ни в чем?

Задал бы Тимофей Ильич Трубникову еще не один вопрос по внутренним делам, да накричала на него Соломонида:

— Уймешься ли ты, старый? Дай хоть человеку отдохнуть!

Гостю и в самом деле отоспаться надо было перед лекцией! Покорно пошел он за бабкой в горницу и, как только добрался до постели да натянул на себя пикейное одеяло, словно в черную вату провалился.

4

Проснувшись, долго понять не мог Трубников, как попал он в эту горенку с голубыми обоями?

На стене тихо плавился оранжевый прямоугольник вечернего солнца, за окном кланялись кому-то в пояс, взмахивая зелеными рукавами, босоногие березки, а в окно заглядывала несмело и стучала по стеклу мохнатой лапой старая рябина, как будто ночевать просилась…

— Да где же это я? — оглядывался Трубников. И тут попался на глаза ему пестрый тряпичный клубок, что на подоконнике лежал. Собирала, видно, бабка Соломонида на цветной половичок лоскутья по всему дому, стригла их на ленты и свивала в этот клубок.

Как увидел в нем Трубников лоскуток один синий с белым горошком, так и пронзило его сразу: «От Парашиного платья лоскуточек, от того самого, в котором на фронт провожала!»

Где только не перебывал, чего только не перевидел, чего только не пережил с тех пор Андрей Трубников, а уберегла жестокая память встречу их прощальную.

Сидел, помнилось, на станции, в Степахине, ожидая отправки. Один сюда из Курьевки пешком пришел, затемно, чтобы не встречаться по дороге ни с кем. К забору притулился, от людей подальше, голову хмельную руками обхватил и думал, думал, судил себя судом лютым. За непрощенную гибель жены. За любовь свою к Параше злосчастную, ненужную ни ему, ни ей. За то, что запил малодушно с горя…

Пусто и холодно было в сердце, как в обгорелом дому: еще вчера жил тут, а сегодня хлещет стужа в полые окна и несет угаром от обгорелых стен.

Куда пойдешь? Кому скажешь?

Обрадовался, когда услышал команду:

— По ваго-о-на-ам!

Вскочил, побежал вдоль состава своих искать. И только взялся за поручень вагона, услышал отчаянный женский крик:

— Андрю-юша!

Не оглянулся Трубников даже. Никто его так не назовет теперь. Другому кому-то кричат, мало ли на свете Андрюш!

Но тут усатый пожилой солдат тронул его за плечо.

— Тебя вроде баба-то кличет, землячок. Сюда глядит…

Повернулся Трубников, а Параша уж тут, кинулась на шею, обнимает. Сама отдышаться не может. Бежала, видно, не разбирая дороги — и сапоги, и платье грязью исхлестаны.

Выкрикнула с укором и болью:

— Да как же ты один тоску такую в сердце понес?! Мы там не знаем, на что и подумать… обидел ты нас…