Но только сунулся в дверь, как Мишка выскочил из-за стола весь красный, с загоревшимися глазами.
— Тять, пусти и меня с Василием!
Тимофея словно ударил кто в лоб из сеней, он быстро попятился в избу и глянул через плечо на Мишку белыми от гнева глазами.
— Что-о? Ишь чего выдумал! Я вот возьму сейчас чересседельник да как вытяну тебя по хребтине!..
И, топая ногами, закричал страшно:
— Разорители! А в хозяйстве кто работать будет? По миру пустить хотите?!
Пятясь от отца, как от медведя, Мишка испуганно говорил:
— Я бы, тятя, зиму только поработал, а к весне — домой. На одёжу заработаю да хлеба дома есть не буду — и то ладно.
Тимофей с грохотом бросил топор под приступок, а варежки швырнул в угол. Растерянно опустившись на лавку, плюнул в отчаянии.
— Работа на ум не идет! Сбили вы меня с толку совсем.
С опущенной головой долго сидел молча, потом заговорил вдруг неожиданно ласково, тихонько:
— Неладно, ребятушки, делаете. Коли свое, родное гнездо разорите, на чужой стороне богатства не нажить. Одумайтесь, пока не поздно. Земли у нас теперь много, а не хватит — приарендовать можно. Вся семья у нас — работники! Чего бы не жить-то?! Не о себе пекусь, о вас же! Нам со старухой много ли надо? Умрем — все ваше будет…
Не дав ему договорить, Мишка упрямо сказал:
— Хочу с Васькой ехать.
Тимофей быстро вскочил с места, выдвинул из-под лавки сундук и, с трудом найдя ключом скважину, открыл его. Дрожащими руками достал завернутые в тряпицу деньги, отсчитал сто рублей и бросил их на стол.
— Нате! Коли вы не жалеете ничего, и мне ничего не жалко. Поезжайте хоть все!
И, уходя, так хлопнул дверью, что из рамы вывалилось на улицу стекло и раскололось там с жалобным стоном.
Собираясь провожать сыновей на станцию, Тимофей с утра накормил получше молодую кобылу Чайку овсом, выкатил из-под навеса и наладил новую телегу, вынес из сеней праздничную сбрую.
Он уже пообмяк после ссоры, хоть и был все еще хмур и суров с виду. Со старшим сыном примиряло Тимофея то, что Василий не потребовал сразу раздела земли да и скот оставлял пока отцу же. Помаленьку остывал гнев и на Мишку. «Пусть поработает до весны на людях-то, — размышлял он, — корысти большой от него не будет, зато хоть ума понаберется. А баловаться там ему Василий не даст».
За чаем старший сын совсем покорил отца хозяйской заботливостью.
— Не́чего, тятя, кобылу-то зря на станцию гонять, — сказал он. — И пешком дойдем, тут и всего-то шесть верст. Запряги ты лучше старого Бурку, а мы с Мишкой съездим на нем до обеда в за́секу. Надо бревна там из леса к дороге вытащить да в штабель скласть, чтобы не погнили. Без нас вы надорветесь тут с ними…
Растроганно глядя на ребят, Тимофей предупредил:
— Глядите, к поезду не опоздать бы.
— Успеем. До вечера долго еще.
Уходя запрягать Бурку, проверил, все ли приготовили бабы ребятам в дорогу.
— Белье-то положили?
— Положили, тятенька, — торопливо ответила осунувшаяся за последние дни Таисья.
— Про соль не забудьте. В дороге понадобится — где ее возьмешь!
Мишке присоветовал:
— Струмент сапожный возьми с собой. Прохудятся у которого сапоги — сам починишь, новые-то не вдруг нонеча укупишь. Да и на тот случай сгодится, ежели работы не будет. Со струментом нигде не пропадешь.
Недовольно покосился на Алешку, который до того горячо помогал братьям укладываться, словно сам собирался в дорогу. Он столько напихал им в котомки разной еды, что даже мать подивилась:
— Куда уж столь много-то! Тут и троим в неделю не съесть.
Завязывая котомки, Таисья робко попросила свекра:
— Поеду и я в за́секу, тятенька.
Тимофей заворчал:
— Без тебя управятся. Бабье ли дело с бревнами возиться!
Но тут вступилась свекровь:
— Пусть едет, отец. Бабе хочется в последний-то день около мужика своего побыть…
Махнув рукой, Тимофей пошел на улицу.
…В засеку поехали все трое. Таисья взяла с собой корзинку для ягод и уселась рядом с мужем. Мишка, стоя на дрогах, правил. Он грозно крутил концом вожжей, то и дело покрикивая на Бурку, но тот плелся рысцой, недовольно потряхивая ушами.
Прижимаясь к плечу мужа, Таисья спрашивала тоскливо:
— Как же я, Вася, одна тут остануся?
Василий, долгим взглядом провожая диких уток, пронесшихся со свистом над пустым полем, сказал грубо:
— Куда мне тебя сейчас? В карман, что ли, положу?
И за всю дорогу не сказал больше ни слова притихшей жене, с грустью поглядывая кругом. В лесу стояла прохладная сушь. Желтым снегом опускались, кружась в воздухе, листья вянущих берез. Где-то горел муравейник, и горький дым его синим туманом висел недвижно меж деревьев. На вершине старой сосны одиноко стучал дятел.
Слушая шорох мертвой листвы под колесами, Василий тревожно думал, что вот старая жизнь у него кончилась, а новой еще нет, и неизвестно, какова она будет. Доведется ли еще когда-нибудь увидеть родные места? Или уже глядит он на них в последний раз?
Отвернувшись в сторону и украдкой вытерев глаза, сердито сказал брату:
— Погоняй, не с горшками едешь!
На вырубке остановились. Таисья как увидела вишневордеющие кругом кусты брусники, так и кинулась сразу к ним с корзинкой, на время забыв про все на свете. А братья выбрали место для штабеля, нарубили прокладок и, торопясь управиться к обеду, вытащили живо на передках десятка два бревен из леса к дороге. Оба успели только раззадориться в работе. Василий повеселел даже, и впервые за последние дни под светлыми усами его заиграла улыбка.
Бревна в штабель сложили шутя. Потом, радуясь свободе и томясь неистраченной силой, принялись озоровать, как в детстве бывало. Василий, косясь на брата притворно злыми глазами, напомнил ему:
— Жалко, удержала тогда меня мать в праздник, а то показал бы я тебе…
— Мне? — вызывающе хохотнул Мишка. — Да я бы тебя одной рукой к земле пригнул.
— Меня?
— Тебя.
— Ты?
— Я.
Минута — и оба, схватившись, начали, словно мальчишки, кататься по земле, кряхтя, вскрикивая и гогоча во все горло. Когда испуганная Таисья, бросив корзинку, подбежала к ним, Василий уже сидел на Мишке верхом и злорадно спрашивал:
— Живота али смерти?
Тот силился сбросить брата с себя, не желая сдаваться.
— Обманом-то и я бы тебя поборол!
— Я не обманом.
— А подножку зачем подставил?
— Ну, ладно, давай снова!
— Да будет вам, — улыбнулась Таисья. — Рады, что на волю вырвались. Небось при отце не посмели бы!
Домой возвращались повеселевшие. Всю дорогу братья не переставали озорничать и подшучивать друг над другом. Когда проезжали топкой низинкой, Василий закричал Мишке:
— Не видишь разве, тяжело коню-то! Дай вожжи-то мне, а сам слезь. Ты помоложе меня.
Не сообразив сразу, что Василий шутит, Мишка растерянно отдал ему вожжи и, тяжело вздохнув, собрался уже прыгать в черное месиво грязи. Но Василий, не умея хитрить, выдал себя смеющимися глазами. В отместку Мишка неожиданно и ловко уселся брату на плечи. Тому нельзя было ни сбросить его с себя, ни даже пошевелиться, иначе оба упали бы с телеги в грязь. Он только криво улыбался и молчал.
А Мишка, устраиваясь поудобнее, сердито выговаривал ему:
— Раз видишь, что коню тяжело, сразу надо было сказать. Я бы давно на тебя пересел…
И, похохатывая над братом, ехал на нем с полверсты, пока не кончилась грязь.
Глядя на них, ожила и Таисья. Испуганно-тоскливые глаза ее снова засветились, на щеках проступил румянец, и с губ до самого дома не сходила слабая улыбка.
Уже подъезжая к задворкам, Василий круто остановил вдруг лошадь, вытянув шею вперед.
— Неладно ведь дома-то у нас!
Во дворе, у крыльца, стоял, согнувшись, Алешка и, вздрагивая плечами, вытирал рукавом рубахи лицо. Увидев братьев, он растерянно застыл на месте, потом кинулся вдруг в проулок.
— Беги, догляди за ним! — встревоженно ткнул Мишку в плечо Василий.
— С отцом, поди, поругались, — догадался Мишка, нехотя слезая с дрог. — Никуда он не денется.
— Кому сказано, догляди! — рявкнул Василий, зло выкатывая на него глаза.
Обо всем, что бы ни случилось у соседей, Парашка узнавала первой. Ей для этого никого и выспрашивать не надо было, а стоило только выйти утречком на крыльцо.
Если дядя Тимофей визгливо кашляет во дворе и шумит на ребят, значит, Зорины собираются куда-то на весь день. Тут уж к ним лучше не показывайся: дядя Тимофей ходит со двора в избу и из избы во двор тучей, тетя Соломонида спешит накормить сыновей, и ей слова некогда вымолвить, а ребята за едой только ложками о блюдо гремят — им и подавно не до Парашки.
В такие дни Парашке становится тоскливо. Она тоже, как дядя Тимофей, начинает сновать без толку из избы в сени и обратно, сердито швыряет все, грубит матери…
Если же дядя Тимофей с утра легонько потюкивает около дома топором и мирно беседует сам с собой, а тетя Соломонида ласково скликает кур или развешивает не торопясь белье во дворе, значит, соседи никуда нынче спозаранку не поедут и можно будет сбегать к ним хоть на минутку.
Она и сама не знает, отчего ее тянет к соседям. Оттого, может, что всякий раз на Алешку ихнего поглядеть ей хочется. А уж если поговорить доведется с ним, весь день вызванивает песни Парашкино сердчишко. Оттого еще, может, прилепилась она к Зориным, что нет у ней, кроме хворой матери, никого родных в деревне, и обо всем Парашке самой заботиться надо: и о пашне, и о покосе, и о дровах. Как же тут без чужих людей обойдешься? А дядя Тимофей хоть и скуповат, хоть и сердит бывает, а иной раз и поможет полоску ей между делом спахать, или воз дров попутно из лесу ребят заставит привезти, то сам изгородь за нее в поле поправит, или косу в сенокос отобьет. И тетя Соломонида жалеет Парашку: когда муки ей маленько тайком даст, когда — картошки, а то и говядинки принесет к празднику. Парашка ей тоже помочь всегда старается. Если Таисья в поле задержалась, Парашка тете Соломониде мигом и воды принесет, и пол вымоет, и скотину напоит.