а вон даже расстреляли совсем…»
Устыдил я ее таким образом, замолчала. Потом и забыла помаленьку. Да не узнала бы и до сей поры, кабы тот же Афоня Бурлаков не проговорился. Вышло так. Взяли меня на войну. До сей войны доктора браковали меня, потому что у меня сердце не на том месте, где полагается. А в эту войну оно оказалось на своем месте, Но повоевать мне так и не удалось. В стройбате дров попилил часа два, а тут как раз и война кончилась. Иду я домой. Только подхожу к дому, встречается мне Афоня. Ну ради встречи зашли ко мне. И старуха мне рада, ног под софой не чует. Поставила нам вина на стол. Афоня думал, что давно ей все известно. Подвыпили, он взял да и ляпнул: «А помнишь, говорит, Егор Алексеевич, как мы с тобой корову прогуляли!»
Как услышала это старуха, сразу у ней и сковорода с яичницей из рук выпала. Ну на радостях, что живой я с войны пришел, ничего мне плохого она на сказала…
Мать впервые после смерти отца оживилась, посмеялась неуверенно, тихонько.
— Сколько помню я тебя, Егор Алексеевич, всю жизнь ты веселый!
Егорушка подмигнул ей слезящимся глазом.
— Меня и в гроб положат, так я ногой лягну для смеху! — И спохватился вдруг озабоченно: — Заболтался я тут с вами, а дело-то стоит. До свиданьица!
Видя, как тускнеет снова лицо у матери, Михаил, толкнув локтем в бок вошедшего Алексея, спросил ее:
— Мать, а тебе отец не сказывал, как Васька молоко у Егорушки Кузина воровал?
— Да уж молчал бы! — вскинулся на него недовольно Василий. — Ведь сам же и втравил меня тогда в это дело.
— Кто? Я? — задрался сразу Михаил. — Ты брось, Васька, на меня клепать!
— Чего клепать? Припомни-ка! С гулянья тогда мы шли все трое, ну и, конечно, есть захотели, страсть как! А ты нам с Алешкой и говоришь: «Давай, робя, молоко тяпнем у Авдотьи Кузиной! Я еще с вечера, говоришь нам, приметил, как она три кринки на крыльцо выносила и на полицу ставила. Как раз, говоришь, по кринке на брата».
— Так я же тогда шутя это сказал! — горячо возразил Михаил. — А ты сразу обрадовался: «Давайте!» И нас обоих потащил с Алешкой: «Пошли тяпнем!»
— Я? Вас? Потащил? — возмущенно поднялся с пола Василий, бросив даже укладывать чемодан. — Ну-ка, давай спросим у Алешки сейчас, кто кого потащил. Он врать не будет!
И братья, смеясь и полушутливо переругиваясь, принялись вспоминать свое ребячье озорство. Да и как было забыть его?
…Тихо ступая босыми ногами, все трое поднимаются по скрипучим ступенькам Егорушкина крыльца. В деревне даже петухи спят, но над крышами уже светлеет весенняя заря.
— Давай, Васька, я на тебя встану! — шепотом командует Мишка. Взобравшись на согнутую спину брата, он шарит руками на полице, снимает кринку с молоком и сначала пьет сам. Вторую кринку подает Алешке. Васька, согнувшись, покорно и терпеливо ждет своей очереди. Наконец Мишка и ему подает кринку, а сам спрыгивает на пол. И в это время все трое слышат, как проснувшийся хозяин тихонько вынимает в сенях из двери запор.
— Тикай! — шепотом приказывает Мишка и прыгает прямо через перила на улицу. Бросив кринку на пол, Васька тяжело валится вслед за ним, но, задев пиджаком за железный бельевой крюк, повисает в воздухе. Сорваться с крюка можно только, если расстегнуть или оборвать пуговицы, чтобы вывалиться из пиджака, но тогда все равно узнают потом вора по пиджаку. Ничего не остается, как висеть — авось не заметит хозяин, не догадается глянуть за перила. И Васька висит, как мертвый. Мишка, тот ловок, убежал, но Алешку Егор поймал на улице.
— Пусти, дядя Егор… — слышит Васька жалобный Алешкин голос — Я больше не буду.
— Сейчас, милай. Сейчас я тебя пущу домой, потерпи маленько… — приговаривает Егор торжествующе. Василий косит глаза и видит, как он просовывает Алешке сквозь рукава рубахи, за спину, длинный кол. Это — любимое мужиками наказание озорных ребят в деревне.
— Ну вот теперь иди с богом! — кротко говорит Егор, и Алешка, словно огородное пугало, уныло и беспомощно бредет по улице домой с раскинутыми руками. А Егор, тихо матерясь, поднимается на крыльцо и начинает подбирать с полу черенки…
«Сейчас увидит меня, возьмет кнут!» — холодеет Васька.
И верно, Егор заметил висящего на перилах крыльца человека. Охнув от страха, дробно стучит голыми пятками по ступенькам, обегает крыльцо. Но, подняв кверху маленькое личико с разинутым ртом, узнает Ваську и… злорадно смеется.
— Так… — ликует он, доставая из штанов кисет и усаживаясь неторопливо рядом на завалинку. — И што мне исделать с тобой? Крапивы ли тебе в штаны положить али кнутом выпороть? Выбирай, чего любее!
— Сними, дядя Егор… — униженно просит Васька.
— Это можно! — к великой Васькиной радости, решает вдруг Егор. — Не век же тебе тут висеть.
Но погодя немного, сокрушается:
— Да ведь как тебя снимешь! Одному-то не под силу мне. Придется Тимофея Ильича крикнуть, чтобы помог…
Егор тушит цигарку, встает с кряхтением и неторопливо идет к дому Зориных.
Васька в ужасе и отчаянии начинает болтать ногами и раскачивается, надеясь сорваться с крючка, но холщовый пиджак и нарочно не порвешь.
Уже совсем рассвело, поют петухи, в том конце деревни забренчали ведрами бабы, а Васька все висит, цепенея от одной мысли, что его могут увидеть.
И сейчас, через тридцать пять лет, не может Василий без стыда и ужаса вспоминать, как отец с Егором снимали его с крюка и как шел он потом с отцом домой. Не сказал ему в ту ночь отец ни слова. А на другой день, отослав мать к соседям, выпорол всех троих чересседельником по очереди, молча.
Братья не пикнули даже. Весь день ходили подавленные, не решаясь присесть. За ужином, жалея их, отец сказал матери, усмехаясь в усы:
— Примечаю я, до молока у нас ребята большие охотники, а ты, мать, даешь им одну кринку. Заморила совсем: гляди, как отощали!
Алешка пулей выскочил из-за стола. Васька онемел, жалобно моргая. Только Мишка не растерялся. Приняв от матери вторую кринку, поставил ее перед старшим братом, заботливо угощая:
— Пей, Васька, обе, а то вчера тебе ни капли не перепало!
…Слушая сыновей, мать слабо улыбалась одними губами. Но постепенно заискрился в глубине ее потухших от скорби глаз какой-то огонек, а потом плеснулся вдруг оттуда, как вешняя вода в проталинку, живой горячий свет.
— Господи, — схватилась она за бока в неудержимом смехе, — какие же вы у меня росли оболтусы!..
— Особенно Васька! — живо досказал Михаил, отодвигаясь на всякий случай от брата подальше. — Он, мать, и сейчас еще растет…
После этого минутки не давал отдохнуть Михаил ни матери, ни братьям, тараторил и чудил без устали, пока не пришла с поля обедать Парасковья.
Радуясь оживлению в доме, Парасковья принялась весело собирать на стол. Все еще нося в себе молодую стать, не ходила, а плавала по дому грудью вперед, вскинув голову. Смуглая по обличью, цыганистая, Парасковья за эту неделю и вовсе от загара потемнела, только глаза да зубы сверкали на лице. И платье носила она цыганское, из самого глазастого ситца, и серьги у ней были цыганские, сияли в ушах, как два полумесяца.
Даже Михаил приумолк, любуясь, до чего же красиво и ярко отцветает жена у Алексея.
Торопясь с обедом, не сразу и заметила Парасковья, что муж сидит с письмом в руках сам не свой. Кинулась к нему.
— Чего ты, Алеша?
Виновато и потерянно Алексей сказал:
— Картину мою приняли на выставку…
— Вот горе-то, а?! — хохотнул недоуменно Василий.
— Ее поправить там надо, — не поднял голову Алексей. — И вообще просят меня привезти все другие работы…
Оба деверя переглянулись молча с Парасковьей, а Василий, погодя, сказал Алексею тихонько, чтобы мать не слышала:
— Ладно ли будет, Алеша, если уедешь? Видишь, с матерью что у нас делается.
Но мать все услышала и все поняла.
— Пусть едет, раз дело требует! — приказала она. — Коли умру, есть тут кому глаза мне закрыть.
Ни возразить матери, ни ослушаться ее не посмел никто. Пообедали невесело, встала молча из-за стола Парасковья, спеша ехать со всем звеном в поле, успела только наскоро собрать мужу белье в дорогу и тут же заторопилась из дома. Попрощалась горячо с деверями, а мужу кинулась с плачем на грудь.
— Ну что ты… — смущенно поцеловал жену в мокрую щеку Алексей.
И сама понимала Парасковья, что нет никакой грозы сейчас над их счастьем, да больно памятливо сердце бабье. Сколько ни приводилось ей в жизни провожать Алексея, были разлуки с ним долгими и горькими. В первый раз парнишкой еще молоденьким уезжал Алеша с братьями против воли отца в город, приданое Параньке, невесте своей, зарабатывать. Отнял тогда Алешу город у Параньки на пятнадцать лет. Во второй раз, уже чужой женой будучи и людей таясь, провожала Параша Алексея на войну — и пропал он на фронте, в плену и в лагерях на двенадцать лет. В третий раз…
Поборола-таки глупый страх свой Парасковья, сквозь слезы пошутила даже:
— Надолго ли едешь? Годиков на десять, поди? А мне тут без тебя как быть? Замуж ли выходить опять али подождать?
Смятенно улыбаясь воспоминаниям, Алексей обнял, успокоил жену.
— Недельки на две я, Параша, не больше. Ты Леньке накажи, чтобы не убегал из дома надолго…
…Мать, как ее ни отговаривали, побрела все же провожать сыновей. Но в поле, сразу же за околицей, задохнулась, остановилась. Оглядела сыновей сухими горестными глазами, сказала Василию и Михаилу:
— Ну, вот что, сыночки мои, не увижу я вас больше. Попрощаемся в остатний раз. Как умру, хоронить не приезжайте. Незачем тратиться на такую дорогу, да время зря терять…
Обняла и поцеловала по очереди всех троих — сначала Василия, потом Михаила, потом Алексея.
— Идите с богом!
И пока до поворота шли они, часто оглядываясь, все стояла в пыли, посреди дороги, опершись грудью на костыль.
Вот и поле давно кончилось, и дорога под угор пошла, и лесок начался, а братья все молчали, погрустневшие, приунывшие…
Первым встряхнулся Михаил. Остановившись, поставил чемодан посреди дороги.