Родимая сторонка — страница 9 из 77

— В Степахино летал, что ли, Елизар Никитич?

Приостановился Елизар, пошел рядом. Как поотстали маленько от баб, сказал:

— В совхозе был, Тимофей Ильич. Думаю перебраться туда к машинам поближе. Я ведь и в армии-то около машин больше терся. Люблю это дело.

— Примают?

— То-то, что нет. Своих, говорят, хватает пока.

Ничего не сказал Тимофей, попытал только:

— Примут ежели — и бабу с собой?

— Со стариками останется. А там видно будет.

Сам притуманился, вздохнул:

— Мы с ней в два веника метем. Несогласная она со мной насчет новой жизни.

Усмехнулся зло и горько:

— Такая, брат, баба, что спереди любил бы, сзади убил бы! Зарок имеет кулацкий. Не вышибешь никак…

До самого ручья молчали. Как расходиться, Елизар сказал сердечно:

— Худое наше дело, Тимофей Ильич. У меня работать есть кому, да вот лошади нет. У тебя лошадей пара, да работников мало. Таисья-то, поди, не засидится тут, к мужу уедет. А вдвоем со старухой много ли вы нахозяйствуете!

— У меня другая статья! — сердито возразил Тимофей. — Мишка домой к весне вернется…

— Чего ему здесь делать-то? — насмешливо удивился Елизар. — Чертоломить с утра до ночи без толку?!

— Да и Олешка при мне.

Елизар остановился даже.

— А ведь я думал, Тимофей Ильич, все трое они уехали. Как повстречаться мне с ними, гляжу — Олешка-то из-за гумен как раз выходит на дорогу, к братьям. Провожать, значит? Вот оно что!

Белея от испуга и гнева, Тимофей охнул:

— Ушел-таки, подлец!

Опустил голову и сказал тихо и горько:

— Н-ну, мать, нет у нас с тобой больше сыновей!

Бабы завыли в голос.

В ГОРУ — ПОД ГОРУ

1

Беда стряслась с Елизаром Кузовлевым нежданно-негаданно. Пока учился он зиму на курсах трактористов, от него ушла жена.

Сказал ему об этом Ефим Кузин, приехавший из Курьевки в совхозную мастерскую за шестеренками для триера.

— Не хотел я огорчать тебя, Елизар Никитич, вестью такой, да что сделаешь! — виновато оправдывался он, взглядывая с участием на потемневшее лицо Елизара. — Правду не схоронишь. Не я, так другие скажут…

Тяжело опустившись на кучу железного хлама, вытаявшего из-под снега, Елизар спросил упавшим голосом:

— Куда ушла-то? Давно ли?

Ефим сел рядом, то снимая, то надевая варежки.

— На той неделе еще. Батько твой тогда же ладился ехать к тебе, да занемог что-то.

Не своим голосом Елизар спросил еще тише:

— Схлестнулась, что ли, с кем без меня?

Ефима недаром звали в деревне Глиной. Из него нельзя было слова лишнего выдавить. И сейчас, прикрыв маленькие глазки длинными желтыми бровями, он долго и упорно молчал, глядя в землю.

— Врать не хочу. Не знаю. У родителей своих живет сейчас. Из колхоза выписалась вон.

— Да люди-то что говорят? — уже не спросил, а выкрикнул Елизар.

— Рази ж их переслушаешь всех! — удивился Ефим, поднимая одну бровь. — Трепали бабы про это, да ведь… Эх!

И махнул с презрением рукой.

— Н-ну?

— Не понужай меня, Елизар Никитич, смерть не люблю я бабьи сказки повторять.

Низко нагнув большелобую голову, Елизар ожесточенно ломал черными пальцами кусок ржавой проволоки. Не сломав, швырнул в снег и уставил на Ефима злые зеленовато-серые глаза с грозно застывшими в них черными икринками зрачков.

— Говори все, как есть!

Ефим с опаской покосился на него, поскреб за ухом.

— Чего говорить-то? Кабы сам знал! А то бабы сказывали. Мать, дескать, подбила Настю-то. Теща то есть твоя, провалиться бы ей скрозь землю! Надула ей в уши, что Елизар, дескать, совсем теперь от дома отбился, а если и вернется, так в колхоз тебя загонит. А в колхозе у них, говорит, и бабы обчие будут. Вишь, что выдумала, ведьма! Не нужна ты, говорит, ему нисколько, раз он прочь от тебя бежит да еще в колхоз пихает. Да и какой он, брешет, муж тебе? Около забора венчанный! Он не только своего добра нажить не может, а и твое-то все проживет. С таким, говорит, мужем по миру скоро пойдешь. А что дите от него, так это, говорит, не беда. Такую-то, говорит, ягодку, как ты, и с довеском любой возьмет. Да я тебе, говорит, сама пригляжу мужа, уж не чета будет Елизару…

— Н-ну! — подтолкнул Ефима суровым взглядом Елизар.

— Так ведь что ты думаешь! — неожиданно закричал в гневе Ефим. — И приглядела уж, стерва! Да кого? Опять же бабы говорили: Худорожкова Степку. Маслобойщика липенского. Ты его, жулика, должон знать: высоченный такой, рожу решетом не покроешь. Зато чистоплюй — в долгом пальто и в калошах ходит. На днях приезжал он к тестю твоему, на мельницу…

Елизар отвернулся, чтобы скрыть слезы лютой ревности и ненависти.

— А Настя… что?

Но Ефим уже спохватился, что сказал много лишнего, помрачнел сразу и встал.

— Про Настю не пытай. Не слыхал ничего больше.

С трудом поднимаясь, Елизар пожалел:

— Кабы мне дома в ту пору быть, уважил бы я и тещу, и тестя! Век бы поминали! — И блеснул жутко глазами. — Ну, да не ушло еще время!

— Упаси бог! — испуганно схватил его за плечо Ефим. — И хорошо, что не было тебя. С твоим характером не обошлось бы тогда без упокойника, а сам ты как раз в тюрьму попал бы. И в уме даже про это не держи!

Подойдя к лошади, понуро стоявшей у забора, Ефим стал подбирать из-под ног ее недоеденное сено.

— Тестю твоему и без тебя перо приладят. Слух идет — мужики везде кулаков шшупать начали. На выселку назначают. Кабы народишко подружнее у нас, давно бы тестя твоего вытурили, да и брата его Яшку заодно с ним. А то боятся да жалеют все. Нашли кого жалеть!

Ефим сердито засупонил хомут, так что лошаденка покачнулась и переступила с ноги на ногу.

— Вот ужо из города уполномоченный приедет, так тот живо с делом разберется. Сказывал про него Синицын, председатель-то, что не сегодня-завтра к нам будет. Из рабочих, говорит, с фабрики.

— Недружный, видать, колхоз-то у нас?

— Та и беда! — взгоревался Ефим, усаживаясь в розвальни. — Не поймешь, что делается: одни работают, другие отлынивают. Хворых столько вдруг объявилось — каждый день к фершалу в Степахино гоняют на лошадях… Как пахать ужо будем, не знаю. Лошаденок заморили, плугов справных не хватает…

— Худое дело.

— Домой-то когда ладишься? — подбирая вожжи, оглянулся Ефим. — Спрашивал про тебя Синицын, ждет.

— Уж и не знаю теперь, Ефим Кондратьевич, — в невеселом раздумье сказал Елизар. — Кабы там все ладно было, вернулся бы денька через два. Как раз курсы у нас кончаются. А сейчас — что мне дома делать?

Провел задрожавшей рукой по лицу.

— Скорее всего тут я останусь, при совхозе. Как пообживусь маленько, и стариков сюда заберу. Васютка-то здоров?

— Чего ему деется! Бойкий мальчонка растет. На салазках уже сам катается…

Ефим взял в руки кнут.

— Затем до свидания.

Уже вдогонку ему Елизар крикнул:

— Старикам-то кланяйся там!

И долго стоял на дороге весь в жару, то жалея отчаянно, что не уехал с Ефимом, то стыдясь, что хотел уехать с ним. Но тут обида, гордость и злость поднялись в нем на дыбы и задавили острую боль потери. Ему уже стало казаться, что Настя никогда не любила его, что и замуж-то за него по капризу да своеволию выскочила. Одно худое только и приходило теперь про нее в голову: и как стариков она попрекала на каждом шагу, и как не ладила с соседками, и как ругалась и плакала всякий раз, не отпуская его на собрания. Лютая на работу, все, бывало, тащила в дом, как суслик в свою нору, не останавливаясь даже перед воровством. Раз поздно вечером они ехали вдвоем на возу со снопами. Уже темнело, и в поле народу никого не было.

Вдруг Настя, весело мигнув мужу, живо соскочила на землю. Остановив лошадь, она быстро перекидала на телегу целый суслон пшеницы с чужой полосы. Забралась снова наверх и, укладывая получше снопы, счастливо засмеялась.

— Полпуда пшенички сразу заработала!

Елизар, опомнившись, круто остановил лошадь.

— Сейчас же скидай их обратно!

— Дурак! — сердито сверкнула она глазами и, выхватив у него вожжи, погнала вперед лошадь. — С тобой век добра не нажить. У кого взяла-то? У Тимохи Зорина! Он побогаче нас, от одного суслона не обеднеет.

Но видя, как суровеет лицо мужа, засмеялась вдруг и, обняв его за шею, повалила на снопы, часто кусая горячими поцелуями.

— Не тревожь зря сердце, любый мой!

До самого гумна Елизар молчал, обезоруженный лаской жены, а когда пошли домой, глухо и гневно сказал, страдая от жестокой жалости к ней:

— В нашем доме воров отродясь не было. Ежели замечу, Настя, еще раз такое — изобью! Поимей в виду.

Ничего не ответив, она изменилась в лице.

Молча дошли до дома, молча поужинали, молча легли спать в сеновале. Утром уже, проснувшись, Елизар украдкой взглянул на жену. Она лежала, не шевелясь, на спине, с широко открытыми сухими глазами и посеревшим лицом. У Елизара резнуло сердце жалостью и любовью к ней. Он притянул жену к себе, целуя ее в холодные губы и пьянея от ее безвольного теплого тела. Но она отодвинулась вдруг прочь, глядя на него с испугом, стыдом и злостью.

Елизар снова притянул властно жену к себе, ласково поглаживая жесткой рукой ее голову. Почуяв это безмолвное прощение, она с благодарной яростью обняла мужа за шею горячими руками.

Ни единого слова не понадобилось им в этот раз для примирения.

Обессиленная и успокоенная, она сразу уснула у него на плече, полуоткрыв припухшие губы и ровно дыша. Елизар бережно убрал с ее заалевшей щеки рассыпавшиеся волосы. Долго вглядывался он в дорогое ему красивое лицо, и чем больше светлело оно во сне от счастливой улыбки, тем роднее и ближе становилась ему Настя.

Но вдруг тонкая бровь ее болезненно изломилась, все тело вздрогнуло от всхлипа, и в уголочке глаза засветилась крупной росинкой тайная, невыплаканная слеза.

Дня через три Тимофей Зорин немало подивился, когда Елизар принес ему вечером ведро пшеницы, сконфуженно говоря: