— Умно толкует, — со вздохом сказала Евдокия Ильинична, когда Лева вышел. — Так умно, что и понять ничего нельзя…
— Вам, мамо, все не так, — обиделась Ольга. — Если бы Лева боялся резать птицу, то вы сказали бы: вот какой, даже для себя птицу не зарежет… Разве вам угодишь!
— Не в угождении дело. Не по душе мне твой Лева… А то, что он так ко мне ластится, руку целовал и такие вежливые слова говорил, так это же одно притворство… И с тобой, дочка, он тоже играет в притворство… Ослепил тебя.
Селезень был зажарен в чугунке мелко нарубленными кусочками. И перед тем, как утятина была готова, Евдокия Ильинична вылила в чугунок стакан сметаны, приправила перцем, положила лавровый лист, петрушку и минут десять еще подержала вкусно пахнущее жаркое на плите. Ольга радовалась, что они втроем, как семья, сели за стол, ели селезня с завидным аппетитом и благодарили мать. Лева, не отрываясь от тарелки, сказал, что для настоящего семейного счастья им как раз не хватает материнской заботы и умения так умело, как это сделала мать, приготовлять вкусные обеды. Тут же он с грустью сообщил, что свою мать не помнит: вместе с отцом она погибла на войне, когда Леве было три года. Выпили еще по стакану местного сливового вина. Лева расчувствовался и рассказал, как ему трудно жилось в детском доме, как он учился в строительном техникуме и не окончил учебу, потому что с юных лет его влекла неизведанная дорога. Он много ездил по стране и долго никак не мог найти для себя пристанища, потому что, как он уверял, не знал, что на свете есть Оля и существует такой прелестный уголок на земле, каким является станица Попутная. Мать слушала молча, изредка косилась на румяную веселую дочь и сокрушенно покачивала головой.
После обеда Ольга ушла на ферму, мать убирала со стола. Лева прилег на диван, закурил, собираясь вздремнуть, а потом пойти на рыбалку. Тут и решила Евдокия Ильинична откровенно, с глазу на глаз, без Ольги, поговорить с Левой, расспросить у него, какие у них с Ольгой дальнейшие планы и намерения. Особенно хотелось уяснить для себя, как и когда этот молодой здоровяк пристрастился к безделью, точно пьяница к водке. Она не знала, что собой означало слово «лицемерие». Даже такими знакомыми ей понятиями, как «хитрость», «притворство», «ложь», она никогда в своей жизни не пользовалась и всегда говорила, то, что думала. Поэтому, когда Лева лежал на диване, дремотно смежив глаза, прикрытые свалившимся на загорелый лоб чубом, она без обиняков спросила:
— Бездельничаешь, парень? — Это вы о чем, мамаша?
— Поел и на бок… Сладкая жизнь! — Усмехнулась. — Молчишь? Тогда ответь мне, как матери Ольги… Когда вы думаете расписаться, чтоб все у вас было, как у всех людей?
— Я люблю вашу дочь, мамаша. — Лева пятерней подобрал волосы, не открывая отяжелевших после сытного обеда век. — Это главное, это суть… А расписаться в загсе — дело последнее.
— Как раз то дело и есть первое, — возразила мать. — Любовь любовью, а закон законом.
— У вас, мамаша, устаревший взгляд…
— Что ты взглядом меня попрекаешь? А как жить думаете?
— Вот это вопрос, мамаша, законный. — Лева засиял улыбкой. — Есть у нас с Олей желание распрощаться с Попутной и уехать в город… Не смотрите на меня так строго. Как мать, вы должны понять, что природную красоту вашей дочери нельзя губить на ферме водоплавающей птицы. Оля рождена для иной жизни, и эта иная жизнь у нее непременно будет…
— Не мели глупостей! — оборвала мать. — Гляжу на тебя, парень, и никак не могу уразуметь, что ты есть за человек?
«И чего, скажи, прицепилась старушка? — подумал Лева. — И к чему она клонит, чего допытывается…» Поднялся, приятно улыбнулся и сказал:
— Чем же, мамаша, такой я для вас непонятный? Может, тем, что красив? Или еще чем?
— Не бахвалься, парень… Шутить с тобой нет нужды. — Евдокия Ильинична с тоской посмотрела на Леву. — Скажи по совести, почему бездельничаешь?
— Ах, вот оно что! Это кажется вам загадкой? — Лева еще более приятно улыбнулся и начал ходить по комнате. — Отвечу поговоркой; работа не волк, в лес она не убегает…
— Дурень ты, дурень, и уже не маленький… Неужели думаешь так и прожить среди людей бесполезным, как тот бурьян средь посева?
«Ну, кажется, начнет пилить, — думал Лева, меряя комнату мелкими шагами. — Далась ей эта работа!.. Насчёт волка — это, конечно, я зря погорячился. Могу себе повредить. Старуха влюблена в труд, и работа, как она полагает, в лес может убежать. Надо мне быть с ней поласковее…» Присел возле Евдокии Ильиничны, виновато улыбнулся.
— Бурьян среди посева — это, мамаша, вы очень образно сказали. А сравнивать работу с волком, понимаю, нехорошо. Но не надо, мамаша, мерить жизнь, как говорят, на свой аршин. — Улыбка исчезла, лицо помрачнело. — Оля мне рассказывала, и я знаю, что вы героиня и труженица необыкновенная. Но не всем же быть героями. К тому же, и вы это должны понять: есть труд простой, обыденный, как у вас на ферме, сказать, подневольный, и есть труд свободный, как полет птицы, и этот труд приносит наслаждение…
— У тебя же нету никаких ни трудов, ни забот, ни свободных, ни подневольных. Да и что оно такое — труд свободный или несвободный?
— Отвечу, — важно сказал Лева. — Свободный труд является как вдохновение, как порыв души, и если сегодня порыва еще нет, то завтра он будет, и поэтому приходится ждать и ждать, а когда порыв придет и подстегнет…
— Постой, постой, — перебила Евдокия Ильинична. — И давно ты ждешь?
— Кого?
— Ну этого, как его… что подстегивает?
— Суть, мамаша, не во времени.
— В чем же? Ить так можно всю жизнь прождать порыва и не дождаться!
— А что поделаешь? Приходится ждать. — Лева тяжело вздохнул и медленно, о чем-то думая, заходил по комнате. Хмурился, подбирал пятерней волосы. — Мамаша! Позвольте говорить с вами откровенно?
— Позволяю, шут с тобой…
— Всю жизнь вы копались в навозе… Извините, но это так. Доили коров, растили телят — честь вам и хвала! Но это труд подневольный.
— Что ты мелешь? Кто меня неволил? Сама чуть свет бежала на ферму.
— Ну, хорошо, пусть будет по-вашему. — Лева обеими ладонями пригладил волосы, наклоняя голову. — На работе вы состарились, другой жизни, кроме той, что на ферме, вы не видели. Поэтому вам, мамаша, не понять, что есть люди, которые занимаются трудом творческим: пишут книги, рисуют картины, играют на сцене, сочиняют стихи, пьесы. — Помолчал, не отрывая ладонь от головы, остановился: «Что бы еще такое соврать этой колхозной праведнице, чтобы отцепилась?..» — Мамаша, я не был бы для вас загадкой, если бы вы смогли заглянуть мне в душу. В душе, мамаша, я артист, мое призвание — поэтическое слово, драматургия. Вам понятно? Свою мысль, свое призвание я вынашиваю вот тут. — Он положил руку на сердце, подумал: «Эх, дура, дура старая! Ничем ее не проймешь. И надо же было ей приехать. Жил себе спокойно, а теперь приходится улыбочки строить. Чего доброго, восстановит против меня Ольгу, и рухнут все мои планы…»
— Ходишь вроде б на сносях? И скоро разрешишься?
— Это вы о чем?
— О том же… Эх ты, Лева, Лева! — Она платочком вытерла губы. — Лишайник на дереве видел? Не видел? А ты присмотрись. Вся кора покрыта, как тело сыпью, и сосут, сосут лишайники соки у дерева…
— Это на что вы намекаете?..
— Догадайся, ежели умный.
Она смотрела на Леву строго, и глаза ее, в мелких морщинках, говорили, что ее, как ту глупую синицу, на мякине не проведешь. Мысль, что тревожила сердце, теперь окончательно в. ней утвердилась. Евдокия Ильинична, чувствовала сердцем и разумом, что этому залетному человеку нужна была не Ольга, а все то, что Ольга нажила: и ее дом, и ее хозяйство…
— Значит, в город собрались переселяться?
— Да, мамаша, в город, — нехотя ответил Лева, взяв удилище и закручивая конец лески. — Разве плохо жить в городе?
— Отчего плохо? Неплохо… А как все это? — Она указала рукой на дом и на подворье за окном. — С собой увезете?
— Зачем увозить? Продадим! — спокойно, как о чем-то давно решенном, сказал Лева.
— И дом, и птицу, и корову с телушкой? — дознавалась мать. — Все, подчистую?
— Частная собственность, мамаша, убивает в человеке все возвышенное, — без обычной улыбки сказал Лева. — Частная собственность — это ярмо на шее. Все великие ученые и писатели доказывают, что собственность рождает в людях жадность, делает их зверями и лишает настоящей радости… У нас же с Олей радость будет возвышенная. Есть еще вопросы, мамаша? А то я тороплюсь…
Евдокия Ильинична молчала. Какие тут еще вопросы, когда к горлу подкатывал комок боли и сердце ныло! Теперь уже вопросы ни к чему. Теперь как раз и время поговорить с Ольгой, открыть ей глаза, сказать о том, что она, как ослепленная бабочка, сама летит на огонь, чтобы сгореть, не видя того, что и без матери должна была увидеть.
Глава 17
Как ни убивалась мать, как ни старалась помочь дочери, как ни уговаривала ее понять свое заблуждение, ничего отрадного, что могло бы успокоить и порадовать, из этого не получилось. Недельное гостеванье у Ольги еще больше расстроило Евдокию Ильиничну и еще больше убедило ее в том, что одна Ольга, без посторонней помощи, из беды не выкарабкается.
…Они распрощались сухо, и теперь, сидя в «Волге» рядом с сыном, Евдокия Ильинична смотрела на просторную, залитую ранним солнцем автостраду, на вытянутую, убегавшую от колес тень машины, чувствовала на лице упругую, свежую струю ветра, а мысленно находилась все еще с Ольгой. Вспоминала, как вечером, перед приездом сына (Антон приехал в полночь и увез мать на рассвете), она снова завела разговор с Ольгой. Без обиняков, убежденно и решительно заявила:
— Гони от себя этого кобеля!
— Вы не смеете о нем так говорить! — гневно, с трудом сдерживая слезы, крикнула Ольга. — Не смеете!
— Не кричи, я не глухая… Прогони, пока не опозднилась, — настаивала мать. — Ить не ты ему нужна. На твое добро зарится. Дом, хозяйство хочет пустить под нож, как того селезня… Опомнись, дочка…