— Ах, дитятко ты мое ласковое! — Евдокия Ильинична погладила жесткой ладонью мягкие расплетенные косички. — Нельзя зараз играть… Еще спят…
— Юрик тоже уже не спит!
— А мама, папа?
— Я тихонько… Тихо, тихо… Ладно? Ну пойдем, бабушка!
Еще вечером Катя ждала, что мать, как это она всегда делала, когда в доме бывали гости, попросит ее поиграть для бабушки. Но мама или не захотела, или забыла. Усадила Катю за уроки, а после ужина ее и Юрку уложили спать, чтобы не мешали взрослым разговаривать. Обидно! Катя всхлипывала и, засыпая, думала о том, как бы пораньше встать, разбудить бабушку и поиграть ей на пианино.
— Катюша, детка, ты же еще неумытая, неприбранная, — не зная, как уговорить ее не играть, сказала Евдокия Ильинична. — Пойдем, деточка, я тебя умою и причешу.
— Я сама умываюсь… Думаешь, не умею? И стремглав побежала в ванную комнату.
Вернулась с мокрым, плохо вытертым лицом, с мокрыми косичками и блестевшими от радости глазами. Евдокия Ильинична посадила внучку на кресло и начала своим, вынутым из седых волос гребешком, причесывать внучку.
— И не сумеешь и не сумеешь! Это только мама умеет!
Катя, как хитрый зверек, посматривала на толстые, некрасивые бабушкины пальцы, не веря, что ими можно заплести косички так же хорошо, как их обычно заплетала мама. Но ошиблась. Оказывается, старые, огрубевшие пальцы хотя и давненько не прикасались к детской головке, а все еще умели не только разобрать льняные пряди, но и сплести две косички, а потом перевязать их белой шелковой лентой.
Вертясь перед зеркалом, Катя хлопала в ладошки, подпрыгивала и кричала:
— Как красиво! Теперь пойдем, я поиграю!
«Все хорошо, и ласковая девочка и разумная, — думала Евдокия Ильинична, — а одно плохо: тыкает бабушке… Что поделаешь, городское дите. У нас дети старшим говорят вы…»
Катя играла по нотам те несложные, ученические этюды, которые разучила в музыкальной школе, и играла бойко. «Ничего, проворные пальчики, — думала бабушка. — Быть тебе, внучка, мастерицей по музыке. Ежели с таких лет приладишься к этим клавишам…» Знавшая толк в балалайке и никогда еще не видевшая пианино, Евдокия Ильинична сидела на стуле и сосредоточенно слушала. Внимание привлекли нежные, как и сама Катя, но непонятные звуки, в которых она никак не могла уловить знакомые ей песенные мотивы. Удивительным было то, что восьмилетняя девочка смотрела на листы, усыпанные знаками, и видела там те звуки, которые проворные, тоненькие пальцы без запинки отыскивали на клавишах. Слушала игру внучки и понимала: играть на пианино не то, что взять в руки балалайку и бренчать струнами. Понимала и то, что для того, чтобы играть так, как играла ее внучка, нужны были и сообразительность, и умение, и еще что-то такое, что и вовсе не ведомо Евдокии Ильиничне. Наблюдая игру и видя Катины пальцы, упругие и чистенькие, проворно бегавшие по клавишам, Евдокия Ильинична невольно обратилась к старым своим мыслям о том, что жизнь на земле изменяется, и изменяется к лучшему, что рядом выросли и вырастают незнакомые ей люди. Для подтверждения своих мыслей она сравнивала свое детство, и детство Кати, и то, что умела делать она в свои восемь лет и что умела делать ее внучка, и снова невольно улыбнулась.
— Бабушка, ты чего улыбаешься? — спросила Катя, не переставая играть, — Тебе нравится, да?
— Очень хорошо, Катя, играешь… «Живут на белом свете Евдокия Голубкова и Екатерина Голубкова, — думала она. — Одна чернявая, другая русявая. Одна свое отжила, отходила, другая только начинает жить. Одна умеет песни петь и сама себе подыгрывать на балалайке, а другая играет на пианино. Однофамилицы, а какие же они разные да несхожие, и разные не по цвету волос, не по возрасту, а по тому месту, какое им отведено в жизни! А ведь Катя и есть мой самый близкий отросточек, а уже с детских лет какая она собой культурная. А какими же будут мои правнуки и мои праправнуки, те Голубковы, что придут в жизнь еще позже?» И не могла ответить на свой вопрос. Не могла даже смутно себе представить, какими же людьми будут Катины дети, а потом дети Катиных детей,
Глава 19
Как всякий человек, занимаясь излюбленным делом, считает свою работу самой лучшей и самой необходимой, так и Евдокия Ильинична, будучи всю жизнь дояркой и телятницей, была убеждена, что именно ее труд на ферме и есть исключительно важный и нужный труд. Никому еще не высказанное, ее мировоззрение состояло в том, что главное благо на земле, без чего нельзя жить, создают люди физического труда и что без таких людей-тружеников не может обойтись ни одно государство. По этой причине — тоже никому об этом не говоря, а храня свои мысли в себе и для себя, — Евдокия Ильинична разделяла людей на три категории: на людей очень нужных, на просто нужных и совсем ненужных. К первой категории людей она относила рабочих и колхозников, ко второй — служащих и тех, кто находился на руководящих должностях, а к категории людей ненужных — всех, кто не занимался полезным трудом. Когда ей напомнили, что есть ученые, инженеры, врачи, учителя, писатели, артисты, художники, архитекторы, и спросили, как же быть с ними, она задумалась, молчала, насупив брови. «А у этих людей тоже работа трудная?» Ей сказали, что трудная. «Ну, пусть они будут в середине, между людьми очень нужными и просто нужными…»
То, что она четверть века доила коров, заботясь о том, чтобы в городах в молоке не было недостатка и чтобы его можно было наливать вот в такую, какую она видела с балкона, бочку-цистерну; то, что она уже около десяти лет выращивала телят, чтобы те телята стали коровами и давали молоко, только подтверждало эту ее мысль и означало, что все доярки и телятницы — люди очень нужные. Евдокия Ильинична гордилась своим положением знатной доярки и телятницы и поэтому, собираясь в воскресенье пойти на главную улицу, запруженную гуляющими, принарядилась, прицепила на грудь награды, чтобы горожане, встречаясь с ней, замечали ее и знали, что она принадлежит к категории людей очень нужных.
День выдался солнечный, не жаркий и не холодный, а как раз такой славный осенний денек, когда молодые чубатые парни гуляли в одних костюмах, без картузов, а девушки — в платьях и без косынок. Лишь пожилые мужчины и женщины надели легкие плащи и свитеры. Нравилось телятнице ходить в толпе, поглядывая на незнакомые лица. Толпы людей напоминали праздничную демонстрацию, только без знамен и плакатов.
— Ай, ай, люду, люду сколько! — сказала Евдокия Ильинична.
— Что ты бурчишь, Ильинична? — спросила шедшая рядом Ивановна.
— Вслух думаю…
Боясь, чтобы их мать не заблудилась, Антон и Надя в провожатые к ней приставили Ивановну и этим обидели мать. «Будто я маленькая, будто ничего не соображаю», — думала она. Ей не нравилось, что Ивановна непрерывно говорила и без причин хохотала. Наверно, этим противным смехом, болтливостью хотела показать свое превосходство и свою осведомленность в городской жизни.
— Это для тебя, Ильинична, как ты есть хуторянка, все в городе в диковину, — говорила она. — А для меня тут все знакомо и привычно. — Смеясь и поглядывая на проходивших мимо парней, она сказала: — Погляди, Ильинична, какая у нас шикарная молодежь.
— И, хохоча, добавила: — Пальчики оближешь! Или еще — ни с того ни с сего:.— Ильинична, а культурненько у нас, а? «Дуреха ты деревенская, неотесанное бревно», — вместо ответа подумала Евдокия Ильинична. Слова «культурненько», «пальчики оближешь» только усиливали в ее душе неприязнь к этой сытой и неумной женщине. Не слушая ее болтовню, Евдокия Ильинична размышляла о том, что в городе люди одеваются и лучше и красивее, нежели в Трактовой, а о Прискорбном нечего и говорить. По ее мнению, было большой несправедливостью не различие в одежде, а то, что в Прискорбном и в Трактовой людей было мало, а в городе так много, что они не вмещались на тротуарах и выходили, как в разливе из берегов выходит река, на проезжую часть улицы, мешая движению машин. Своим хозяйским, рассудительным взглядом она смотрела на медленно идущую толпу и невольно думала: «Батюшки, сколько тут рук, вот бы взялись разом за дело. И чего столько народу сбилось в одно место, в этой тесноте жить-то им трудно… И всех-то их надо и приодеть и накормить…»
Она понимала, что эти люди, и молодые и старые, не сидят сложа руки, они что-то делают, чем-то занимаются. Сегодня им никуда не нужно было спешить. Люди гуляли и могли бы, как думала Евдокия Ильинична, обратить внимание на не знакомую им женщину с орденами и золотой звездочкой. Нет, проходили мимо. Нечаянно толкали, извинялись, и никто не видел, не замечав, что рядом с ними гуляла телятница из Прискорбного. Было немножко обидно. Получалось так: шла она по этой красивой, шумной улице или не шла, была она тут, среди людей, или ее не было — все одно никому до нее не было дела. «У нас, в Трактовой, сразу заметили бы приезжего», — тяжело вздыхая, подумала она. Возле кинотеатра, где столпилось столько народу, что можно было ставить трибуну и открывать митинг, щеголевато одетый юноша спросил:
— Бабуся, нет ли у вас лишнего билетика? Евдокия Ильинична не поняла, о чем ее спросили, и промолчала. Боялась сказать что-либо невпопад. За нее ответила Ивановна:
— Молодой человек! Нам самим достать бы билетики…
Они зашли в магазин. Не за покупками, а так, ради любопытства. Желая и тут, в магазине, показать свое превосходство перед хуторской старухой, Ивановна сказала:
— Погляди, Ильинична, какой магазинище! Я тут бываю каждый день.
— Да, велик, велик, — согласилась Евдокия Ильинична. — Хоть конем гуляй…
Магазин занимал весь первый этаж растянувшегося на квартал жилого дома и был запружен людьми. Евдокию Ильиничну удивляли очереди. Они тянулись и у щелкающих касс, и у прилавков. Евдокия Ильинична наблюдала, как женщины и мужчины, с кошелками и сумками выстраивались в очередь, как отходили от прилавков и не спеша складывали покупки в сумки или «авоськи».
— Туговато у вас покупки покупать, — сказала Евдокия Ильинична. — Стой да стой в хвосте…