Родимый край - зеленая моя колыбель — страница 14 из 38

— Не смей против мира идти! Мир — он мир! Вот что получается, когда над ним шутки строят!

IV

В дни, когда муэдзин и Фатима-абстай оба отлучались из дому, нас учила их взрослая дочь Махибэдэ́р-апай. Помню, как она, скрестив под грудью руки, прохаживалась перед нами и ласково говорила:

— Детушки, миленькие! Шибче не можете кричать? У меня покамест и голова не болит и в ушах не звенит. Кричите, детушки, ладно? Шибче, шибче!

Некоторые ребята, приняв ее слова за правду, начинали орать во всю глотку. Ну и смеялась же тогда Махибэдэр-апай! Глаза ее совсем закрывались, обнажались белые зубы, а щеки еще больше круглели.

Иногда она спускалась к нам заспанная, растрепанная и, прикрыв ладонью рот, долго и сладко зевала, потягивалась. Потом проходила в угол, где стоял таз с кумга́ном, и, неторопливо умывшись, шла наверх пить чай и лишь после этого начинала урок. Она усаживалась на саке, заставляла нескольких учеников ответить урок и заявляла, поднимаясь:

— Довольно! Остальные завтра ответят. Пошли!

И мы всей гурьбой шли за ней во двор. Девочки убирали солому из-под скотины, мальчики сгребали снег, чистили в хлеву. Махибэдэр-апай стояла, упершись руками в бока, и весело смеялась:

— Какие же, оказывается, вы проворные! Вот это работа так работа! Ну, детушки, идите домой, у меня у самой дел много.

Зимой мы уроков не пропускали, зато с наступлением весны ноги просто отказывались идти в мрачную муэдзинову горницу.

Был ясный, солнечный день. Вышел я со своей сумкой из дому, но увидел игравших неподалеку друзей-мальчишек и мгновенно позабыл об учении. Мы бегали, разбивали со звоном хрусткую наледь в ямках от лошадиных копыт. А как зажурчала, потекла по колеям талая вода, я пробрался под навес и, схватив запрятанную в уголке игрушечную мельницу, вынес ее и наладил на быстром ручейке. Колесо на мельнице завертелось, зашлепали по воде лопасти, глазами за их кружением не уследишь. До уроков ли, до муэдзина ли было?!

Потом увидел, что Хакимджан строит ловушку, и тоже вырыл яму поглубже возле нашего дома, устроил легкий настил, соломой да снегом сверху засыпал, следы навел, будто обычная это тропка. Здорово все-таки, если удастся скрыть яму! Ты вроде бы играешь как ни в чем не бывало, а все ждешь, кто же наконец попадется?

Дождался! Смотрю — распахнув ворота, вышел с лопатой на плечах отец и провалился! Я чуть языка не лишился от страха. Отец рассвирепел:

— О-от, окаянные! Это какого негодника выдумка? — И вдруг рассмеялся: видно, его самого развеселило, что он, бородатый мужик, в яме барахтается.

Но стоило ему заметить меня, как он снова расшумелся:

— Ах ты свиненок! Ты чего здесь валандаешься?

Я подхватил сумку и, пока отец не вылез из ямы, побежал к муэдзину. Но уроки, оказывается, кончились и ребята разошлись по домам. Не успел я повернуть обратно, как с верхней горницы спустился муэдзин.

— А-а-а, нагулялся вдоволь и решил сюда заглянуть? Ну-ка!

Привычной рукой он больно накрутил мне ухо и, открыв створку на полу, спихнул вниз.

В подполе было темно и смрадно. Хотелось плакать. Но я сдержался. И на муэдзина не очень разозлился. Ничего, подумал я, зато наигрался вволю.

Над головой моей вдруг затопало, загрохотало. Это в нашу учебную горницу впустили хозяйских телят и ягнят. Это тоже меня не встревожило. Я заволновался только тогда, когда почувствовал, что заключение мое затягивается. Ведь эдак и солнце угаснет и ручейки прихватит стужей!

Так оно и вышло. Меня выпустили, когда солнце уже скатилось к закату, а ручейки подернулись ледяной коркой.

V

Выскочил я со двора и чуть не сшиб Миннису. Она стояла, прислонясь к воротному столбу, и делала вид, что оббивает ногой лед на застывшей луже. Она смутилась, увидев меня, и как-то бочком протянула что-то завернутое в серебряную бумагу. Я увидел торчавший из бумаги красно-синий карандаш и хотел было взять его, но отдернул руку.


Как раз было время, когда поспели яблоки. Заметил я, что вокруг нашего сада Минниса с подружкой прохаживаются, но не мог выйти к ним, делом был занят. Улучил, однако, момент, вынес им по яблоку. Минниса сразу стала есть свое, только сморщилась; должно, кислое ей попалось. А ее подружка Сэлимэ́ потерла яблоко, заулыбалась, то к одной щеке его прижимает, то к другой.

— Эльляли́, эльляли́! — приговаривала она. — Какое красивое яблоко! Я домой его понесу, покажу маме!

Неожиданно Минниса выхватила у нее из рук яблоко и надкусила.

— Ага, Гумер тебе сладкое дал, медовое! — крикнула она. — На, поешь кислое! — и попыталась сунуть Сэлимэ свой огрызок.

Та расплакалась, бросилась на обидчицу, но Минниса, пнув ее ногой в живот, убежала. Я вынес Сэлимэ другое яблоко и, видно, навсегда запомнил зловредность Миннисы.


— Возьми же! — нетерпеливо проговорила Минниса.

Цветных карандашей у меня еще не было, и я не раз завидовал мальчишкам, которые разрисовывали ими тетради. И все равно удержался, не взял:

— Нет, не надо!

Лицо у Миннисы вдруг исказилось, глаза стали злыми, будто пронзить меня хотели насквозь.

— Ну и не бери, рябой черт! — крикнула она. — Ты и не стоишь его! Вот тебе!

Минниса показала мне язык и кинулась бежать. Я вмиг догнал ее и вцепился в плечо, но она так противно завизжала, что я сам был рад удрать от нее, только бы голоса такого не слышать.

После этого дружба наша с Миннисой окончательно оборвалась. При встречах мы делали вид, что не видим друг друга, а то и вовсе отворачивались.

Тепло весеннего солнца, растапливая снег, уносило вместе с ним и наше ученическое рвение. Да Фатима-абстай не очень этим и огорчалась.

Но вот настал день, когда я, возвратясь домой, закинул сумку свою подальше на полку.

— А спасибо сказал? — спросила мама, проследив взглядом за сумкой.

— Кому?

— Как же? Учителям!

Я промолчал.

Мама укоризненно покачала головой:

— Цельную зиму они старались, грамоте вас учили, уму-разуму наставляли. Думаешь, из-за твоих двух копеек мучились? Неужто позабыл обо всем?

Что уж теперь говорить, позабыл…

«БЭ́БДЕ-БЭДЖВИ́Н»[25]

I

В этот день мама разбудила меня ранее обычного.

— Вставай, сынок! Ты же нынче в медресе пойдешь!

Сон мой мгновенно улетучился, душа возликовала. Я — шакирд.

На меня надели новую рубашку, камзол был тщательно зачинен, все оторванные пуговицы пришиты. Когда я умывался, апай сама мне воду из кумгана сливала и мыло дала свое — розовое, как гребешок у петуха, и сильно душистое.

На выходе отец дал мне три копейки: учителю, мол, даяние. А мама проводила до самой калитки.

День сегодня уродился чудесный! Все вокруг было белым-бело от снега. Снег лежал мягкий, легкий; казалось, дунешь — и разлетится. За одну ночь запорошил!

Кругом стояла тишина, деревья будто белыми цветами расцвели, хоть бы веточка одна шелохнулась. К небу из труб тянулись столбы дыма — где серые с синью, где — бурые.

Вон посредине улицы, прокладывая по снегу первый санный след, проехал в розвальнях Хиса́м, джигит с нашего порядка. Сани его скользили, будто по маслу, ни шороха, ни скрипа.

— Как дела, шакирд? — окликнул меня Хисам. — Знаний идешь набираться? Иди, малый, иди! Письма девушкам писать научишься!

Мне полагалось ответить на его приветствие, но тут за углом, в проулке, что полого спускался к речке, послышались голоса ребят, и я, не теряя времени, побежал туда. Что там творилось! Снизу, разгребая босыми ногами снег, поднимался зареченский малый, Минзай! На нем был теплый бешмет, на голове — заячья ушанка, ноги босые, сине-красные, как свекла.

Вокруг Минзая кружил рой мальчишек.

— От самых ворот босый идет! — объяснили они.

— Признавайся, мерзнут или нет? — пристал один к Минзаю.

А тот и не обернулся, засунул руки в карманы и шагал себе.

— Говори же, мерзнут или нет?

— Мне все нипочем!

— Скажи: «Ей-богу!»

— Иди-ка отсюдова! А то как дам!

Минзай был занятный малый. И мастер на все руки. У него на крыше навеса маленький ветряк трюхал, зерно взаправду молол…

Когда мы приблизились к медресе, мальчишки так и высыпали навстречу Минзаю. Кто восхищался им, языком прищелкивал, а кто насмехался:

— Ха-ха-ха! Лапти свои пожалел!

А Минзай еще потоптался у порога красными, съежившимися ногами.

— Слово мое крепко! — заявил он. — Всю зиму босой буду сюда приходить. Вот увидите.

Ведь так и ходил!

II

Учиться в медресе было не в пример интереснее, чем у муэдзина. Здесь мы, кроме заучивания арабских слов, проходили и географию. В первый же год начали учиться читать и писать, задачки по арифметике решали.

Наш учитель Забихулла́-абы жил напротив медресе, и мы следили, чтобы не пропустить момент, когда он выйдет из дому. Втянув и без того короткую шею в ворот бешмета и немного ссутулясь, он медленно шел по узкой, проложенной напрямик тропке. Он никогда не смотрел по сторонам, не оглядывался. Ведь после муллы и муэдзина учитель считался самым ученым, самым почитаемым человеком в деревне. Забихулла-абы никогда не забывал об этом.

К тому времени, когда он подходил к дверям медресе, мальчишки, только что поднимавшие несусветный шум, принимали самый смиренный вид. Они сидели рядком на полу, сложив на коленях руки, лишь глаза у них озорно блестели.

Сняв за печкой верхнюю одежду, Забихулла-абы проходил в передний угол и садился, поджав ноги, на подушку, брошенную прямо на пол. Если это бывало в начале недели, шакирды один за другим вручали ему даяние — две или три копейки, изредка пять копеек. То был единственный доход учителя. Больше ничего и ниоткуда он не получал.

Закончив с даяниями, Забихулла-абы быстро оглядывал класс. И мы почему-то были уверены, что его маленькие глазки все примечают, что от них невозможно скрыть даже наши мысли. А он, быть может, просто проверял, на своих ли местах мы сидим.