Тетушка Зифа сидит напротив мамы и, как-то сощурясь, пристально смотрит на нее:
— А молодость и есть богатство. Ежели мил человек, ежели имеется одна подушка на двоих, остальным потом разживешься… Вроде нас с мужем.
— Нынче-то мил, а кто ведает, не будет ли завтра постыл? — У мамы заметно дрожат тонкие крылья носа; она хотя и обращается к тетушке Зифе, глаз на нее не поднимает.
— Может, и так… — роняет та и уходит вместе с тетушкой Гильми.
Прошел венчальный пир. Из Кибахуджи приезжала вся родня жениха. Он сам, как у нас принято, должен был явиться через неделю.
Теперь я стал чаще заглядывать к апай в малую горенку наверху. Она сидит на низкой скамейке напротив окна и, положив на колени пяльцы, вышивает. Хлопотно у нас дома в эти дни, беспокойно. Родня и даже соседи помогают в заботах свадебных. Одна апай ни до чего не касается. Что-то случилось с ней. Не засмеется, не улыбнется, словом не перемолвится ни с кем. Будто не ее замуж выдают.
— Чего тебе? — спрашивает она, не поднимая головы.
— Ничего, посижу с тобой…
И мы замолкаем. Апай вышивает тамбуром гроздь сирени на уголочке носового платка. Ее смуглые пальцы так быстры и ловки, что невозможно уследить за мелькающим в них тамбурным крючком. На распяленном платке появляется лиловый цветик. Апай разгибает согнутую спину и вздыхает.
— Плохо будет без тебя, — говорю я.
— Отчего же?
— Кто горницы уберет да нарядит?
— Не горюй. Вернется брат Хамза из солдатов, ожените его. Молодая невестка уберет.
И тут впервые за много дней я увидел улыбку на губах апай. Только глаза ее все равно остались печальными и что-то заморгали часто.
У меня защипало в глазах. Если бы апай вышла за Ахата, мы бы не разлучились с ней. Я бы каждый день к ним бегал, помогал, дрова бы колол…
— Апай, ты на меня не обижаешься?
— Вот еще! Что это ты выдумал?
— Если бы тогда, ночью, я не вскрикнул, ты бы ушла к Ахату-абы?
— Не знаю… Может, и ушла бы.
Кто-то прошел, посвистывая, мимо нашего дома. Звенькнули пустые ведра. Апай тяжело вздохнула:
— А может, и не ушла бы. Готовилась в огонь прыгнуть, бросилась в воду.
— Отца испугалась?
— Нет, не самого отца, а его проклятья. Как бы я на свете жила, ежели оно черной тучей над головой у меня висело?
— Отошел бы небось со временем.
— Ай-хай, не из тех он, кто слово свое рушит. Да уж что там… На роду, выходит, так написано у нас.
Пока мы разговаривали, цветиками лиловыми расцвел четвертый уголочек платка.
— Для джизни вышиваешь?
— Нет, — помедлив, сказала апай. — Для другого. Который помоложе.
— У тебя, значит, еще один джигит был? Кроме…
— А как же…
Вот тебе на! Неужто сразу двоих любила?!
— Ты этот платок особенно красиво вышила. Хоть бы ценили!
— Конечно, красиво… Джигит-то ведь тоже хорош. — Апай окинула меня долгим ласковым взглядом. — Похоже, что подарок оценить сумеет. К тому же после моего отъезда не будет у него апай, которая платки бы ему вышивала.
Кинуться бы мне тут апай на шею! Обнять бы ее, расцеловать! Но я постыдился слез, брызнувших из моих глаз, и молча кинулся вон из горницы.
VI
Прошел положенный срок, и настал день, когда впервые должны были свидеться жених и невеста. Как принять зятя? Как уберечь и его и дочку от злокозней Ахата? К этому сводились все заботы старших.
— Уж он, зимогор, определенно подлость учинит, — говорил отец. — Или аркан поперек дороги протянет, или бревно под ноги лошадям кинет. Покалечится скотина, зять кувыркнется, вываляется в пыли… На весь род опозоримся!
Под вечер меня с Хакимджаном послали встречать молодого джизни.
— Как пойдете по улице, — наставляла мама, — по сторонам глядите. Чуть что заметили — сейчас же домой. Слышишь, сынок? Я тебе говорю! Убьет отец, ежели чего упустишь!
Но мы, кажется, тотчас забыли про это самое «чуть что», нас другое занимало: каков он из себя, мой джизни? Пригожий ли? Статный ли джигит или коротышка? Усатый или нет? Мои старшие джизни были рослые, усатые…
Мы бежали без передышки и остановились, когда околичные ворота были далеко позади. Глядим: со стороны леса по всей шири дороги огромным серым стогом катится-метется пыль! Немного погодя в сером вихре замельтешили лошадиные ноги, они так и взметывались, словно их с силой выкидывало вперед.
— Едут! Едут! — крикнул я во всю мочь и запрыгал на месте.
Прежде Хакимджан изводил меня молчаливостью. В последнее время он стал разговорчивей, но у него появилась новая причуда: что ему ни скажи, он в обратную гребет. И теперь подпер рукавом сопатый нос, головой качнул:
— Не они!
— Это почему же? Кто еще станет под вечер на паре разъезжать?
— Нет, не они! Разве жених без колокольцев приедет?
Однако, пока мы спорили, пароконный тарантас вырвался из окутавшей его пыли и подкатил прямо к нам. С тарантаса соскочил Сафа́-абы.
— Слезай, Набиулла! — сказал он второму седоку. — Шурьяк тебя встречать вышел! Пообчистимся малость!
Джизни оказался таким же безусым джигитом, что и мой Хамза-абы. Ростом и станом он был хоть куда и лицом пригож. Ой, если бы понравился он апай! Если бы она его полюбила!
— А, это и есть мой шурьяк? — улыбнулся Набиулла и протянул мне руку: — Ну, давай поздороваемся!
Руку-то я подал, но, сколько ни раскрывал рот, слова не мог выговорить. Джизни принялся пыль с себя стряхивать, чиститься, а сам все улыбался. Наверно, робел он, как и я, оттого и губы не мог подобрать.
Сафа-абы что-то с дугой завозился. Ах, вон отчего колокольца-то не звенели! Он, оказывается, за язычки к дуге их подвязывал, а сейчас отпустил.
— Отсюда со звоном поедем, — сказал он. — Всю Янасалу подымем на ноги! Да и лошади пуще взыграются!
В самом деле, они будто на огонь ступили, сразу с места и взяли. Круто выгнув шею и весь подобравшись, летел коренник, разметав хвост и гриву, стлалась над землей пристяжная!
Не доезжая до околицы, Сафа-абы осадил лошадей и обернулся с козел к джизни. Тот, как по уговору, приосанился. А Сафа-абы нахлобучил глубже шапку и нас предостерег:
— Кэлэпуши в руки берите, мальцы! Держитесь крепче, а то выпадете! Ну, с богом!
Он уперся ногами о передок, крутнул над головой длинным просмоленным кнутом и стегнул коренника:
— Ха-айт!
Лошади рванулись и понеслись. Вот когда началась езда! Мы в одно мгновение проскочили околицу и влетели в деревню. Невозможно было разглядеть ни дорогу, ни колею. Колёса где касались земли, где нет. Бешено мотались под дугой колокольчики, и звон стоял на всю Янасалу!
Позади остались верхний порядок, овраг, врезавшийся одним концом в улицу, мечетный майдан. Тарантас, вздыбив тучу пыли, резко повернул к нашему двору и с грохотом въехал в отворенные ворота. Кругом было полно мальчишек, джигитов, девушки облепили крыльцо. Всем не терпелось увидеть жениха.
Жених оказался проворным! Я еще с тарантаса не слез, а он уже спешил к клети, где ожидала его апай. Мне же, единственному мальчишке в доме, полагалось получить у него выкуп за апай, подарок!
Я в несколько прыжков обогнал джизни и первым вцепился в ручку двери. Тут мне следовало встретить его присловьем: «Дверной ручке цена — один золотой, а моей апай — тысяча золотых!» Но, видно, я до того перетрясся в дороге, что все позабыл.
— Дверная ручка… моя апай… ручка… моя апай… — растерянно повторял я, тщетно напрягая память.
Джизни, однако, торопился. Ему, наверно, хотелось скорее спрятаться от впившихся в него сотен глаз.
— Ладно, братишка, очень хорошо! На-ка, держи! — пробормотал он и, сунув мне перочинный ножик, скрылся в клети.
Меня тотчас обступили Хакимджан и еще мальчишки.
— Покажи, покажи! Какой ножик?
— Стальной или нет?
Ножик был со сверкающей красной ручкой и стальной! Он переходил от одного к другому, все внимательно осматривали его складные лезвия.
— Отличный ножик! — решили они наконец. — Стальной! Щедрый, значит, у тебя джизни!
Народ разошелся. Родичи собрались в верхней горнице договариваться сообща, как отвести от дома возможную беду. Все надежды возлагались на Гайнуллу-джизни и Вэли́-абы. Оба они были мужики богатырского сложения, здоровяки.
Однако напрасно наши родню-то потревожили. Еще и не засумерило, как прибежала тетушка Гильми. Расстроенная.
— Послу смерть не грозит! — как-то странно заговорила она.
— Это кто тебя послал? — настороженно спросил отец.
— Узнаешь… Ахат уезжает!
Мы в изумлении уставились на тетушку Гильми.
— Как это уезжает? Куда?
— Хоть в преисподнюю! Не все ли равно куда? Ему теперь везде одинаково. Ежели над ним в родной деревне так надсмеялись, на чужбине-то чего ждать?! А тебе, Башир, он вот что велел передать: «Я, мол, в жисть бы не пожалел этого изверга с каменным сердцем, одной бы спички хватило, чтоб уравнять его со мной. Ради Уммикемал стерпел, ей не хотел горе доставлять».
Нам всем стало не по себе. Мама охнула, а отец сорвался с места и, ни слова не говоря, вышел из дому.
Поздно вечером, когда стемнело, джигиты деревни проводили Ахата до самого Каенсарова изволока. И в вечерней тишине долго слышались прощальные их песни.
ИЗ ДОМА В ДОМ
I
Ку-ку! Ку-ку!..
Меня разбудил бой часов с кукушкой. Я долго не мог сообразить: откуда взялись эти часы? Где я?
В избе было тихо. И темно. Лишь беленая печь едва проглядывалась в углу. Вдруг в нос мне ударило тяжелым кислым духом. И я сразу все вспомнил. Протянул руку, отодвинул подальше от себя скаток валеного сукна.
Сердце у меня заныло. И зачем я проснулся? Спать бы уж, покуда можно…
А из вонючего сукна мы чекмень вчера начали шить. Сафа-абы влез на саке и, сидя на корточках, кроил его. Как сожмет свои огромные ножницы, так и зубы сжимает, челюстью двигает, то вздернет густые брови, то снова их насупит. Очень толстое оказалось сукно-то.