[40] как заорет: «Ты, говорит, зачем перевираешь, гололобый?» — и по щекам. Что уж тут говорить, коли чихнуть боишься. На прошлой неделе чихнул было я нечаянно на строевой, так за это стоял с мешком песку за спиной, под винтовкой, пока без памяти не свалился. Когда совсем невмоготу становится, слезами обливаюсь, почему, думаю, зовут меня Габдельгани́, почему не родился я урусом? Одному аллаху ведомо, суждено ли нам вернуться живыми-здоровыми. Хоть бы братишки мук таких не принимали. Свиней ли пасти наймутся в соседние села иль в батраки к помещику пойдут, пусть не считают это постыдным для себя, лишь бы языку урусов научились. Без него тут наше дело пропащее!»
Мать солдата уткнулась лицом в ладони, заплакала, запричитала:
— Дитятко мое злосчастное!.. Откуда сил-то ему взять мучения такие терпеть?..
Гимай, как всегда, покрутил шеей.
— А чего он терпит? — сказал он сердито. — Нельзя терпеть! Оттого нас, слюнтяев, и давят везде.
— Говорить легко, — покачал головой Сафа-абы, — а что он может поделать?
— Почему сдачи не дать тому свиному рылу? Какое он имеет право солдата избивать?
— Дашь сдачи, ежели на каторгу захочешь!
— Ну и что? Разве казарма лучше каторги?
Сафа-абы, словно колючка под него попала, так и заерзал на месте. А тетушка прижала письмо сына к груди, поспешила к выходу.
— Тьфу, тьфу! Помилуй аллах! — бормотала она, оглядываясь в страхе, точно собаку на нее напустили. — Унеси ветер слова твои! Все про каторгу, про Сибирь! Не приведи аллах! Ты не говорил, я не слышала!..
— Не бойся, тетка! — захохотал ей вслед зимогор. — Твой сын видать, из тех, которые, будто щенята, получившие пинка в зад, одно знают, что скулят!
Мужики опасливо переглянулись, примолкли. А Гимай разошелся:
— Знаете, сколько получает царь жалованья?
Стали прикидывать да выкладки делать.
— Пожалуй, сотни три-четыре в месяц! — предположил один.
Другим эта сумма показалась чрезмерной:
— Не может того быть! За год-то знаешь, сколь набежит? Разве осилит мужик такую прорву?
Гимай посидел, послушал, что толкуют, и хлопнул рукой по колену:
— Восемнадцать тысяч в день!
Мужики поначалу растерялись, потом зашумели, кто-то даже присвистнул:
— Фью-и-ит!
— Ай-яй! Навряд ли!
— На один день?
— На один!
— Восемнадцать тысяч?
— Копейка в копейку, восемнадцать тысяч золотом!
— Будет вракать-то!
— Вот и не вракаю. Студент из Питера сказывал. Головастый парень!
— По-твоему, ежели крестьяне люди темные, так уж и вовсе дураки? — возмутился Нури. Он было поднялся, чтобы уйти, но, видно, поленился, сел обратно. — Ведь начнешь считать эти рубли, так поболе, чем волос на голове, будет!
— Еще бы! Отчего, поразмысли-ка, из недоимок не вылезаете, последние самовары за подати у вас отнимают? Отчего бешметы на вас в заплатках?
— Верно говорит зимогор. Ежели бы на одного царя шло. А то ведь начиная с волостного урядника тысяч сто начальников наберется. И все, как пиявки, кровь нашу сосут, на всех мы хлеб растим!
— Э-эх, пропади оно пропадом! — махнул Нури рукой. — Чего уж там, коли счастья нет…
IX
Помню, в доме у одного набожного старика шили мы жакеты его дочкам. Закончили работу и стали укладываться, к другому сбираться хозяину. Вернулся старик с вечернего намаза, повесил чалму и, взобравшись на саке, долго перебирал четки и читал молитвы. Уж такой он был — не нагнется, не повернется без того, чтобы не сказать: «Йа, аллах! Йа, Мухаммед!»
Ждал-ждал Сафа-абы, когда он с ним расплатится, не дождался, сам напомнил.
— Дорого берешь, — буркнул старик и вдруг вырвал у меня книжку, которую я прихватил из дому и перечитывал иногда.
— Почему дорого? — удивился Сафа-абы. — Как со всех!
Старик все вертел в руках книгу:
— Йа, аллах! Йа, Мухаммед! Не то без божьего слова она?
— Нет, она с божьего слова начинается. Вон на первой странице вязью выведено!
— Нашел на что время терять! — возмутился старик. — «Ходжа Насреддин»! Ты читай богоспасительные книги. А от этой какую пользу получишь? В ней одна ересь! Помилуй аллах! Ведь твой Ходжа вовсе без ума был! Возводил хулу на имамов, над служителями веры насмехался, безбожник!
С этими словами он с остервенением кинул книгу на саке. Сафа-абы глянул на меня, на книгу. Пожалуй, он сейчас изорвал бы ее в клочья. Будто всему виной Ходжа Насреддин!
— Почитай, три дня сидели!
— И что с того? Ты вот каждую зиму у нас в деревне проводишь, в мечети, бывает, молишься, а давал когда на ее нужды? Нет!
— Почему нет? Керосину намедни купил, в соседнем махалля́[41] мы были тогда.
— Так то не для нашей мечети. Вот теперь будет для нашей. Я помолюсь за твое даяние!
Шевельнулась занавеска, отделявшая малую половину от горницы. Оттуда несмело вышла одна из дочек старика.
— Нехорошо, отец, — проговорила она со слезами в голосе. — Ежели узнает кто…
— Не мешайся! Не твоего ума дело!
— Чтобы я еще когда переступил этот порог! — взорвался Сафа-абы. — Не только тебя — родню твою за версту буду обходить. А на том свете в ворот тебе вцеплюсь, денег кровных потребую!
— Гм! — усмехнулся старик. — Вцепишься, коли урусы из соседнего села место на вороте оставят. Им я в десять крат больше должен!
Мастер вдруг с отчаянной решимостью бросился в угол, где висела одежда, схватил один из новых жакетов и подошел к горящей печке:
— Попробуй не расплатись! Сей миг в огонь брошу!
— Сафа-абы, миленький! Ради бога… — взмолились девушки.
— Нет уж! Обиды не спущу! Это честно заработанные деньги!
Старик не выдержал, опустил согнутые ноги, даже топнул от бессильной злобы:
— Упрямый ты, что кряшен! Ладно, заткни глотку! Присылай завтра малого…
С того дня я стал относиться к мастеру с большим почтением.
X
Назавтра была пятница. К старику скряге я нарочно отправился перед самым молебствием в мечети, чтобы не застать его дома, а деньги взять у дочек.
Уже заметно близилась весна. Капало с ледяных сосулек. Даже солнце в небе переменилось. Оно было не тускло-сизое, как зимой, а яркое, веселое и щедро лило розовато-желтый свет на кровли, ограды, улицы…
Путь мой лежал через Круг, самое высокое место в деревне. Отсюда ясно проглядывалась дорога, по которой нам предстояло возвращаться. Вон она вьется по полю, взбирается на бугорок, снова сбегает в низину и скрывается в лесу. У меня защемило сердце.
«По последнему санному пути тронемся», — сказал недавно мастер.
Кабы под силу, я бы все эти снежные отвалы в один день растопил!
Но все же настроение у меня не столь скверное, как было осенью. Кому из ребят приходилось уезжать из дому далеко и надолго? Никому! Кто из них видел столько разных людей, слышал столько занятных историй? Никто!
Последний санный путь! Хи-и, не так уж много и осталось до того! Еще дней десять, самое большее пятнадцать, ну двадцать.
В доме у старика было полно девушек. Они, конечно, сошлись подружек с обновками поздравить. Разглядывали, примеряли жакеты. Не успеет одна перед зеркалом покрутиться, как наденет другая, потом третья. Хвалят не нахвалятся:
— Талия-то, милые, талия! Горстью обхватишь!
— Ты на плечи взглянь! Боры на рукавах какие!
— В таком жакете разок по воду сходить чего стоит! Огонь кое у кого в глазах высечь!
Тут неожиданно, будто дождь в солнечный день, посыпалась и на меня хвала.
— Эй, девушки, — сказала одна, взяв меня за плечи, — вот джигит, который тоже потрудился над ним!
— И то верно!
— Вы на подклад полюбуйтесь! Ведь это он стегал. Строчки-то, чисто реченьки меж берегов, вьются-тянутся! А подолы как славно подшил!
— И пуговки он пришивал! Воздать ему за все, воздать!
Вдруг здоровенная, как кобыла, девка прижала меня к себе и, хохоча, зашептала что-то над ухом. Едва вырвался от нее — подхватила другая, закружила посреди избы.
Шум в избе стоял невообразимый. Девушки хохотали, хлопали в ладоши. Они-то забавлялись, а каково было мне? Я просто сгорал от стыда!
В это время раздался удивленный возглас одной из хозяйских дочек.
— Мазлюма! — вскрикнула она, всматриваясь в окно, и, растолкав подруг, стремглав кинулась на улицу.
XI
Вскоре она вернулась вместе с Мазлюмой. Девушки окружили ее, закидали вопросами:
— Откуда ты взялась? Что с тобой приключилось?
— Ведь сказывали, что ты навеки уехала!
— Вырвалась-то как?
Мазлюма исхудала вся, глаза у нее стали огромные. И, видно, до сих пор не могла прийти в себя от страха, все по сторонам озиралась.
— Не поехала я, с полдороги сбежала!
— Ми-илая! Как же тебя не поймали? Как духу-то набралась?
— Наберешься, коли на погибель тащат. — Мазлюма, вздохнув, села на саке. — Пятнадцать девушек набралось нас в вагоне. Из разных деревень. Бедняцкие все дочери до сироты круглые. Та старуха и еще такая же ведьма-злодейка стерегли, как собаки. «С места не трогайся, туда не гляди, сюда не смотри!» А где там смотреть! Кто без памяти лежит, кто от слез опух, кто плачет. А то поют, да жалостно так! Как вспомню, сердце заходится.
Бедных девушек несчастных, нас из дома увезли.
Как скотину, на базары незнакомой нам земли.
Перс в ружьё загнал патроны — поохотиться не прочь…
Ах, отец, твоя где совесть? Продал ты родную дочь…
Мы теперь в сетях… О, сколько душ девичьих гибнет тут!
На кого ж проклятьем наши слезы горькие падут?
— Знаете, кто меня вразумил? От гибели спас?
— Верно, человек добрый?
— Когда нас в поезд сажали, с нами вошла женщина. Красивая и одета не по-нашему. Мы думали, русская она. Доехали до города, который Самарой называется. Тут обе старухи зачем-то отлучились из вагона, а женщина к нам подошла. Своя оказалась. Из-за вас, говорит, и поехала. Ругала нас: «Вы же, говорит, люди, не скотина. Отчего же на гибель едете? Ведаете ли, что вас ожидает?»