Родимый край - зеленая моя колыбель — страница 28 из 38

— Господи! Неужто и вправду на продажу увозят? — спросила одна из девушек.

— А то для чего? Продадут какому-нибудь баю, и век будешь под тычками да под пинками. Где уж там, как у нас, хлеб в поле жать иль сено на лугах ворошить! Женщины в тех краях, точно в тюрьме, за глухими стенами хоронятся.

— А не рассказывала эта тетенька про черные сетки из конского волоса, которыми женщины лица закрывают? — спросил я, вспомнив одну прочитанную книгу.

— Рассказывала! Одно слово — погибель! Там женщины света белого не видят.

— Как же тебе сбежать-то удалось?

— Все та женщина научила. Она в Самаре слезла с поезда, а нам сонного порошку оставила. Насыпали мы его в чай старухам, подождали, пока они заснут покрепче, и на первой же станции вылезли втроем. Остальные побоялись. Мы еще и потом натерпелись всего, да об этом и говорить не стоит!

— Как же вы теперь? Куда денешься-то?

— В Урмате́ поживу! Своя деревня, свой угол. Приютит небось, не оттолкнет. Малость погодя поеду учиться. Та добрая женщина рассказывала: в Иж-Буби женское медресе открыли. Учиться стану!

— Ей-богу? Жить-то чем будешь?

— Ичиги придется шить. Или в прислуги наймусь. Но слово свое сдержу, поступлю учиться!

Я вместе с девушками пошел проводить Мазлюму. Кто бы ни повстречался, каждый радовался ей и непременно говорил доброе, утешное слово.

И у нас на душе становилось легче. Мы ведь тоже желали Мазлюме счастья. Неужто она его не заслужила?..

ПАРЕНЕК, В КОТОРОГО БЕС КНИЖНЫЙ ВСЕЛИЛСЯ

I

Мы и в следующем году ездили в Ямаширму. И так же долгие месяцы кочевали из дома в дом. В ту зиму мастер начал доверять мне более сложные работы, чем прежде. Сам я вроде тоже примирился со своей судьбой. Как бы то ни было, не помню, чтобы стоял в часы заката у калитки, высматривая родную Янасалу.

А вечерние посиделки проходили тогда уже без зимогора Гимая. Он опять пропадал где-то без вести, без следа. Порой его отец захаживал к Сафе-абы со своими печалями.

— Что это за малый у меня? — сетовал он. — «Давай, говорю, оженим, сынок». И слышать не желает. «Без того, мол, нищих предостаточно». Чего он ждет? Какую думу в голове держит? А голова у него крепко работает. Он и газеты читает и книги. Иной раз про царей, про министеров рассказывает, да не по нашему разумению разговор-то! Сидишь перед ним как пень!

Видно, безутешное было горе у старика.

— Тебе он не открывался, часом? — как-то спросил он у мастера. — Неужто правду сказывают, что в прошлозимье он с каторги бежал? А ведь не говорил малый, где бродяжил…

Зато насчет Мазлюмы услышали мы хорошие вести. Настояла девушка на своем, уехала в женское медресе, учительницей решила стать…

На третий год, однако, я остался дома. Отчего? По какой причине раздумали портновскому ремеслу меня учить? Со мной об этом разговоров не вели. Скорее всего, не до дальних проглядок было тогда отцу, давила нужда, забота каждодневная.

Что и говорить, жизнь не оставляла мне досуга. Зимой руки мои, можно сказать, не выпускали вожжей: мы с соседом, дядей Гайни, нанимались к баю дрова в Арск возить. А лишь стают снега и прервется санный путь, лишь проляжет по земле первая колея, опять я в поле, в лесу, а то на пашне у помещика. Так и получалось: начинаешь с весенней слякотью, кончаешь с осенней порошей. Солнце ли припекает до самых мозгов, ливень ли холодный до последней нитки мочит, градом ли бьет или ветром хлещет, — ты всегда на пашне.

Когда поднимаешь ожесклые, твердые, как камень, пары, тебя, едва-то и видного за плугом, отшвыривает рукоятью, сшибает с ног. В пору слепней растревоженная лошадь начинает дурить, взбрыкивать, а то и вовсе кидается в сторону, волоча тебя за собой. Ты вконец выматываешься, ноги твои еле бредут.

А дома за ужином и ложку поднять не можешь.

— Эх, сынок, и кости у тебя еще не окрепли, а уж так-то калечишься! — говорит мама, и слезы навертываются ей на глаза.

Маме, наверное, очень хотелось накормить меня повкуснее. Да откуда было взять? И она, опустив голову, словно виноватая в чем, ставила передо мной все тот же хлеб, ту же картошку.

Соседи барана закололи, сусло на солоде варят — к сабантую готовятся. А у нас теперь подолгу мясного варева не бывает. Нельзя же последних овец лишиться! И отчего мы в такой разор пришли? Пожалуй, оттого, что отец прибаливать стал: одышка с ног его валит.

II

В доме у нас сплошь беды пошли. Хоть отец и становился спозаранок к верстаку, не ладилась у него работа, силы покинули его. Он сделался еще молчаливей, а если и вступал порой в разговор, говорил лишь о долгах, все ломал голову, не знал, как выпутаться. Никогда отец не любил ни жалоб, ни сетований, но теперь его размышления часто заканчивались безнадежным вздыханием:

«Ничего не получается, ни-ичего…»

В захиревшем нашем хозяйстве труднее всего приходилось маме. Ведь это на ее плечи легли заботы о том, как дотянуть до нового хлеба. Как прокормить скотину. Как управиться с домом. И крепиться при этом, чтобы не растревожить отца.

Конечно, я не представлял себе всей меры домашних тягот. Они казались мне временными: вот придет добрый год, уродятся хлеба, я тоже подсоблю, дрова в город буду возить — так все и образуется.

Ничего, однако, у нас не образовывалось. Безрадостные, тоскливые дни меня тоже начали угнетать. Уже не веселили игры со сверстниками, да и многие из них нанялись в эту зиму на работу, некоторые стали подручными у бродячих швецов, подались с ними к башкирам. Остальные ребята, если не плели лапти, просто баклушничали, вечерами сходились в чьей-либо бане, забавлялись сказками. А меня словно грызло, тревожило что-то неясное, непонятное, и снова книги стали единственным моим прибежищем.

Какими только книгами не зачитывался я в ту пору! Проглатывал все подряд — и то, что понимал, и то, что не понимал, и светские книги, и духовные. Лишь бы читать, лишь бы унестись — пусть ненадолго — подальше от убогой жизни, унестись в другой мир.

Со временем я стал читать рассказы девушкам на посиделках, мальчишкам и джигитам, когда они собирались коротать вечер где-нибудь в холодной бане. Летом, собираясь в ночное, вместе с ломтем хлеба я прятал за пазуху и какую-нибудь книжку.

Однако мальчишки так и не давали мне читать, заставляли играть с ними. Я сам играю, а в голове толкутся всякие чудесные истории и книжные незнакомые слова. Иногда во время игр эти слова невольно срывались с моего языка.

— Увы, нет! — мог сказать я вместо простого «нет» или обругать кого тимса́хом[42].

— Чего-о? — недоуменно таращились на меня мальчишки. — Чего ты мелешь?

— С ним случается, — объясняли мои друзья. — В него бес вселился, книжный бес…

Немало озадачивало ребят, что я всегда таскаю за пазухой книжки, что хватаюсь за них каждую свободную минуту и что принимаю на веру все в них написанное.

— И чего ты все читаешь да читаешь? — спрашивали они. — Муллой тебе все одно не быть. Ты ж мужицкий сын!

Больше всех донимал меня Нимджан.

— Почему не будет? — деланно удивлялся он. — Может, еще его пономарем в зареченскую церковь поставят. Он одной рукой в колокола станет звонить, другой — креститься!

Мальчики корчились от смеха, а я чуть не ревел и кидался на Нимджана с кулаками. Конечно, никакие насмешки не могли отвратить меня от книг. Только где было взять такие слова, чтобы объяснить им мое состояние?

— Вы не знаете, — горячился я, — как интересно читать книги! В них про такое пишется, чего у нас в Янасале и быть не может. Вот сижу я тут с вами, а примусь читать — и сразу за морями окажусь, попаду в далекие царства…

— Ха-ха-ха! — еще пуще заливались ребята. — Да все, что написано в книгах, обман один, колдовство!

Даже мой близкий друг Хакимджан перестал заступаться за меня.

— Вот начитаешься, — говорил он, — и все в голову тебе кинется!

— В соседней деревне тоже парень был, — подхватывал Нимджан, день и ночь читал, вздумал муллой заделаться, ну, и вовсе ума решился. Оженили его, впустили к молодой, а он как завопит: «Не хочу жениться!» — и выпрыгнул в окно…

III

Абугалиси́на[43]! День, в который повесть о нем попала в мои руки, превратился для меня в настоящий праздник. Пока я читал ее, стемнело, в доме зажгли огонь. А я и ужинать не стал. Даже когда наши улеглись спать, никак не мог оторваться от книги. Отец заругался. Уж на что мама любила книжное слово, но и она рассердилась.

— Хватит тебе, шальной! — строго сказала она. — В голову ударит!

Но я тихо подполз к окошку и дочитал при лунном свете.

Приключения Абугалисины настолько увлекли меня, что наутро, спроворив свои домашние дела, я поспешил к Хакимджану.

Он сидел в горнице, плел лапти. Из малой Половины доносился сдавленный голос больной его сестры Мәрьямбикә. Прежде она была цветущей, веселой непоседой, но уже несколько лет совсем не встает. «Заодно и она развлечется!» — пришло мне в голову.

На мое предложение почитать им Хакимджан ничего не ответил. Такой уж он был всегда. Небось ахнет, когда послушает.

И вот я раскрыл книгу! Какие тут описывались прекрасные дворцы, необыкновенные сады, падишахи, разодетые в шелка и атласы красавицы! И среди них — сам Абугалисина, творящий колдовские чары! Стоит ему произнести заклинание, как человек превращается в дерево, дерево — в человека, ветер, кружащий в садах падишаха, мгновенно куда-то перелетает, и еще происходит множество невероятных вещей.

Я читал, выбирая самые интересные места и все более вдохновляясь. А когда Абугалисина запрятал все огни своего города в шальвары сварливой старухи, я не выдержал, расхохотался.

Хакимджан резко толкнул меня локтем:

— Какой же ты, однако!

Мне стало не по себе. Оказывается, никто ничего и не слышал. На уголочке саке сидела мать Хакимджана и плакала, уткнувшись в ладони. Хакимджан тоже едва сдерживал слезы. Я растерянно прислушался к надтреснутому голосу Мәрьямбикә и вдруг с ужасом понял: она передавала младшей сестренке свои последние просьбы.