Родимый край - зеленая моя колыбель — страница 32 из 38

А староста уже ходил с десятниками из дома в дом.

— Бессрочникам до сорока лет завтра с зарею отправляться в Казань! — оповещал он всех. — Таков указ государя императора! С собой берите сухари, ложку с кружкой.

В деревне поднялся плач, началась суета.

Отец наш метался по двору, места себе не находил. Увидев входящего к нам Мухамметджана-джизни, навстречу ему заторопился:

— Ты подумай, а? Чего им, окаянным, не хватает? Земли? Иль богатства?

— Цари без войн не обходятся, баба́й[48]. Что же он будет за царь, ежели драки не затеет?

— Так ведь кровь льется! Люди гибнут!

— Чья льется кровь-то? — У Мухамметджана-джизни сжались губы и глаза сверкнули. — Не царя же. А что ему твоя или моя кровь? Детей наших кровь?

— Хамзу не придется повидать, — вздохнул отец. — Его небось прямо со службы на войну отправят. Вэли уйдет и два зятя тоже. Ребят сколько осиротеет. Их-то слезы на кого падут, а?

А джигиты тем временем приволокли из русского села четверть красноголовки и уже загорланили песни. Подвыпившие парни из заречья целой ватагой отправились к Фазулле.

Фазулла, больной сын тетушки Гильми, жил теперь под горкой, в маленьком домике в одно окошко. Надежды на его выздоровление не осталось, и тетушка Гильми вынуждена была отдалить его от отчима.

Я как раз бежал в те края, к Вэли-абы, — позвать его к чаю, и увидел, что сын Бикбулата, еще несколько парней и Сэлим колотятся в дверь к Фазулле.

— Эй, Фазулла! — кричали они. — Бери гармонь, по деревне пройдемся!

— Не знаете, что ли, Фазулла с постели не подымается! — подскочил я к парням. — Больной он!

— Он завсегда болен! — зашумели те. — Когда он не болел?

— Он только болеет, а мы на смерть идем. Давай выходи!

Из избушки послышался глухой стон.

— Мы теперь царевы солдаты! — вовсе завопил один. — Пусть попробует не уважить нас! Ребята, хватайте дом за углы, мы его в речку повалим!

И шалые парни взаправду ухватились за углы домика, силясь сдвинуть его. Что-то гулко треснуло, домик пошатнулся, но в этот момент распахнулась дверь, и на пороге показался белый, как саван, Фазулла. Худой, сгорбленный, он был весь замотан полотенцами. Зареченцы обрадовались, кто-то даже по спине его хлопнул:

— Вот молодец! Давно бы так!

— И ты помрешь, Фазулла, и мы помрем! Давай, брат, пошевели пальцами, сыграй нам!

Длинные пальцы Фазуллы пробежали по язычкам гармони, и вроде спина его прямее стала. Глубоко запавшие, в синих кругах глаза, словно высматривая что-то, шныряли по сторонам и оттого казались еще страшней. Он играл в каком-то неистовстве, в ярости, но быстро устал и, сгорбясь, почти упал на приступок. Теперь он играл печальные, протяжные напевы. Я уже был в верхнем порядке, когда послышалось горестное пение:

Свидаемся ль, неведомо,

Прощай, родная сторона!..

II

Вскоре же погнали на войну немало лошадей. И пришлось некоторым солдаткам с первых дней войны лишиться и этой опоры в хозяйстве. Когда староста с десятниками угонял лошадей, деревню огласили такой же плач, те же стенания, что и во время проводов солдат. До самой околицы, всхлипывая, бежали ребятишки за своими рыжими, каурыми, гнедыми. А те — то ли встревожило их, что попали они в чужие руки, или почуяли, что навсегда покидают родные поля и луга, — беспокойно всхрапывали, оборачивались назад и, раздувая ноздри, ржали громко.

Деревня, точно дом, проводивший покойника на кладбище, впала в глубокое уныние. По вечерам в избах не вздували огня. Все спешили скорее лечь, уснуть.

Мало своей беды, видишь в поле, как дряхлые старики и старухи жнут под палящим солнцем, — и сердце сжимается от сострадания к ним. А возвращаешься в полдень в деревню — и опять заноет сердце. Младенцы и малые ребятишки, брошенные без присмотра в избах, с испугу или с голода заходятся в крике, и жалобный их плач провожает тебя до самого дома.

Горестей-печалей было у всех по горло. Но печалиться не было времени. Работы в поле из-за них не прервешь.

Еще не сжали яровые хлеба, — с войны уже пришли первые письма, а ближе к осени приехали первые раненые, и прежде всех — Мадьяр.

Мадьяр молодцевато накидывал на плечи серую шинель с зелеными погонами и, опираясь на палку, прихрамывая, шел к караулке или в овин к дому. Где он ни появлялся, везде был гостем дорогим. Его закидывали вопросами. Он отвечал и рассказывал об историях, приключавшихся и на поле боя и в «гушпитале». Из его уст так и сыпались чужие слова: Галичия, Аршау, Мински, Пински…

— Один наш истинно храбрый генерал как дал немцам по загривку, так те в штаны наделали. Ну и покрошили же мы их тогда! Понимаешь? Ведь мы как медведи. Ежели нас озлить, попробуй выдержи!

— Чего ж не остановили? — возмущался Сарник Галимджан. — Тут бы и надо взяться скопом, тряхнуть как следует и гнать немца до самой его земли!

— Ишь ты какой быстрый! — говорил Мадьяр. — Сидя-то на печке, всяк мастер хорохориться! А ты попробуй, поди без ружья в атаку!

— Иди ты! — в один голос вскрикивали слушатели. — Отчего же без ружья-то? У нас бабушка Бикэ и та небось соображает, что нельзя без ружья воевать!

Мадьяр, обиженный недоверием, отворачивался и смачно сплевывал:

— Про то вы у Миколашки спросите! Ясно? Он ведь у нас главный генерал. А мне обманывать нечего. Мы что? Прикажет офицер идти — идем. Прикажет вертаться — вертаемся. Вперед-то тех, кто с ружьями пускают. А там — кого убьют, кого ранят. Вот ты и бери его винтовку, топай!

Когда прежние истории приелись малость, Мадьяр стал рассказывать новые:

— Ох, миленькие, чего только на войне не переживешь! И поверить-то трудно. Я поныне с криком просыпаюсь, а жена меня успокаивает: «Чу, говорит, чу, не бойся, ты дома у себя». Вот как-то раз погнался за нами немец, мы давай дёру, и в этот момент дружку моему голову снарядом напрочь снесло. Что, думаете, он учудил? Сунул ее под мышки и еще сколь бежал. Неохота же собственную голову немцам оставлять…

— Помилуй аллах! — охали, причитали бабы. — Какие же муки терпят там бесценные, родимые наши!

Однако насчет того, которая из сторон переборет, когда придет конец этой войне, даже Мадьяр ничего стоящего придумать не мог. Тут уж по слухам разным, что добредали из Арска, а то из Казани, старики, усевшись под вечер на завалинке, сами делали прикидки да выкладки.

Нынче они дотемна у наших ворот сидели.

— Слыхали про царя мериканского? — таинственно спросил Сарник Галимджан, у которого всегда бывало полно новостей. — Ни туда он не пристанет, ни сюда. Один со всего света золото гребет. О-от это разумный царь!

— А наш — придурок! — сказал отец. В последнее время, на радость Мухамметджану-солдату, он тоже стал царя поругивать. — Размахнуться силенок нет, а дубинку хватает. Расхорохорился, воевать полез. Народ под гибель подводит, крови, слез сколько из-за него льется!

— Э-эх, простота, простота! — проговорил молчавший до сих пор Мухамметджан-солдат. — Какой бы он ни был, царь и есть царь! Разница меж ними небольшая: один, когда вешает, намылит для гладкости веревку, другой так, без намылки повесит.

Отец засмеялся:

— Ай-хай-хай, язык у тебя! Как есть крапива, так и ожигает!

— Что ни говорите, а царь все-таки нужен! — промолвил Сарник. — Нельзя без него. Только башковитого бы надо.

— Нет, можно, можно без царя! — возразил Мухамметджан-солдат. — Увидите сами и еще меня вспомните. Эта война и проучит нас и уму-разуму научит.

— Ай-хай, как бы не перебили нас всех до того ума-разума…

III

После того как у нас пала корова, забедовали мы совсем. Как отец ни старался, видно, ничем не заполнить было ямину нашей нужды.

Мы с мамой разделались немного с жатвой и начали ходить на поденщину.

Вот и нынче встали чуть свет, выпили наскоро чаю и, навесив на плечи серпы, обернутые в нарукавники, пошли на майдан к мечети. Сюда со всех сторон стекались такие же, как мы, жнецы. Мужиков не было совсем. Даже из подростков постарше один Минзай пришел. Он прислонился плечом к углу мечети и, закрыв глаза, о чем-то думал. Может, об отце, который ушел на войну; может, опять какую-нибудь чудо-вещь замысливал. А девушки да и девчонки, чтоб солнце их не опалило, так обвязались платками, что у них одни глаза из узких просветов сверкали.

Недолго мы и простояли, как в высокой двуколке подкатил к нам сам помещик Цызганов. Он был крупный и грузный, щеки багровели, как свекла, а пышная седая борода закрывала чуть ли не всю грудь.

Пока Цызганов слезал с двуколки, на майдан, запыхавшись, прибежал Кирюш. Его прислал за жнецами помещик, которого Судебным все называли.

— Чего же вы здесь собрались? — зашумел он с ходу. — Вам же про караулку было говорено!

Некоторые уже хотели двинуться за ним, но их остановили:

— Нечего торопиться, пускай цену скажут! Кто поболе заплатит, к тому и пойдем!

— Как везде, так и у барина, — заявил Кирюш, — двадцать копеек.

— Мало! — раздался голос Сахибджамал из толпы девушек. — Что теперь купишь на двадцать копеек? Спичек три коробка? Не пойдем!

Как раз перед Цызгановым появился среди нас дядя Гибаш. Оказывается, он десятником к нему нанялся, Цызганов подозвал его к себе и что-то шепнул.

— Цызганов дает по двадцать пять копеек! — объявил дядя Гибаш народу.

Мы все, шумя и толкаясь, поспешили к нему.

Дядя Гибаш фыркнул крупным носом и гулко рассмеялся:

— Ха-ха-ха! Плохи твои дела, Кирюш!

Кирюш схватился за голову:

— Ой, повесит меня барин! У него хлеба осыпаются!

— Пусть осыпаются! — бросила Сахибджамал. — Может, пузо у него малось опадет!

Кирюш заметался, то к Одному подбегал жнецу, то к другому, а как дядя Гибаш стал уводить всех, махнул рукой — была, мол, не была — и выкрикнул свою цену:

— Тридцать копеек! Пропади вы пропадом!