И мама не позволила.
— Поиграй, — сказала, — дома, сынок. Вот потеплеет малость, тогда и выйдешь на улицу.
Я подтянул толстые носки на ногах и снова полез на саке. Сначала строил домики и клети из спичечных коробков. Когда надоело, стал бегать, кататься по саке вдоль и поперек, все сучки на досках пересчитал и добрался до самого большого, с дыркой посредине.
Эх, если бы весна сейчас была! Весной под саке на этом самом месте лукошко ставят — гнездо для гусыни. Ткнешь в дырку прутиком или еще чем, гусыня сердится, шипит. Если туда палец невзначай сунешь, так и знай: откусит!
А заглянешь в дырку, перед тем как гусятам из яиц вылупляться, взгляд оторвать от гусыни не можешь. Уж так она хлопочет, так хлопочет! Все крутится, клювом яйца ворочает: то одним, то другим бочком повернет. Пух со своей грудки выщипывает, гнездо подтыкает, чтоб теплее было. И тихо, будто сама с собой говорит: «Кий-гак, кий-гак!»
— Это она с гусенками, которые в скорлупках, разговор ведет, — объясняет мама. — Быстрей, мол, вылезайте, одной тут скучно…
Когда солнце повыше взбирается, кто-то в дверь к нам начинает постукивать, вроде войти не смеет.
— Заходи! Кто там? — спрашивает мама.
Никто не откликается. Отворяем дверь, а за порогом наш гусак стоит! Наклонит голову и на маму одним глазком смотрит.
Мама сердится, прогоняет его:
— Поди прочь, бестолковый! Нечего докучать ей, дай гусят-то высидеть спокойно!
На другой день гусак опять тут как тут. Гусыне, видать, и самой хочется пройтись. Она уже собирается соскочить с лукошка, но вдруг раздается слабый писк: «Пип-пип!» Теперь ей не до прогулок. Позабыв обо всем, гусыня начинает вертеться, копошиться, ну прямо потеха! В дырочку видно, как она проклевывает скорлупки, помогает гусенкам из яиц вылезть. И каждого клювом по спине погладит, под шейкой тронет и, чтоб не застудить, вмиг под крыло спрячет. Гусенки зеленоватые, пушистые, точно вербные зайчики, а она обхаживает их и все бормочет, говорит им что-то на гусином своем языке!
Через день-два, глядишь, крохотные, славные гусята уже сыплются из лукошка на пол. Вот тогда интересно в дырку за ними подглядывать!
А пока ничего занятного не предвидится. Волчок из разрезанного пополам желудя кружился, кружился и свалился на пол. Мне надоело и домики из спичечных коробков складывать, и по саке взад-вперед кататься.
— Ну пусти меня! — взмолился я. — Скучно одному-то играть!
— Стужа на улице, сынок, — сказала мама, гладя меня по голове. — Нынче солнце с ушами взошло!
Я подул на стекло и в оттаявший кружочек увидел, что и в самом деле у солнца с обеих сторон торчат большие огненно-красные уши!
— Видишь, окна-то Дед Мороз как разукрасил?
Еще бы не видеть! Пока мы спали, стекла разделало диковинными рисунками. Тут был целый лес. И крупные резные листья папоротника, и еловые лапки, и еще какие-то травы, цветы, узоры.
— Как они появились? — спросил я у апай.
— Сами по себе…
— Как это сами по себе?
— Захотелось им. Чтоб тебе было о чем спрашивать.
А у меня в голове все вертится мысль, что не сами по себе появились узоры и не Дед Мороз их нарисовал, а девушка с луны. Ждала, наверное, когда мы проснемся, не дождалась, тут настало время луне на покой уходить, вот и разрисовала окна, вроде бы привет нам оставила. Не удалось, мол, повидаться, пусть удовольствие получат, как проснутся… Я даже представил себе, как лунная девушка спрыгнула к нам во двор и ходила, на окна дышала…
КТО УБИЛ СОЛОВЬЯ?
I
Летом у нас деревенского мальчишку лет пяти-шести прихватывают с собой на базар: хоть вещи, мол, постережет.
В понедельник, в базарный день, мама затемно поднимает меня с постели, заставляет надеть камзол, бешмет — все-таки прохладно еще и ветрено, — прилаживает кэлэпу́ш[7] на голову. А я хочу спать, у меня щиплет в глазах, от холодной росы сводит ноги.
— Скоро вы там? — раздраженно спрашивает отец.
Мама сует мне в руку ломоть хлеба с кусочком сахара и подводит к телеге:
— А мы уже готовы!
Отец нахлобучивает поглубже шапку и садится на передке, я устраиваюсь за его спиной.
— Ну, с богом! — Мама распахивает тяжелые створки ворот. — Возвращайтесь в здравии!
Когда мы, проехав русское село Березовку, сворачиваем к Каенсарову изволоку, над пашнями соседнего помещика показывается солнце — желтое, как медный таз, и холодное. Оно совсем не греет, и я поглубже зарываю в солому босые свои ноги.
То с нашего порядка, то с заречья катят на большак телеги, и скоро базарных попутчиков набирается чуть ли не с десяток. Хозяева посостоятельней — у них и лошади резвые — считают зазорным ехать позади бедняков и стремятся обогнать передних. Тем тоже неохота пыль глотать, в хвосте плестись. И начинается гоньба! Дорога ухабистая, вся в рытвинах. Телегу подбрасывает, кидает из стороны в сторону. Кажется, что в бешеной тряске колотятся и придорожные заросли полыни, и столбы на мосту, и даже каенсарские женщины, выбежавшие посмотреть на базарщиков. В животе начинаются колики, мутнеет в глазах и подташнивает.
Сжав зубы, изо всех сил хватаешься за грядки телеги. Но попадает колесо в ямину, и тебя тут же подкидывает вверх. Или вдруг отец хлестнет вожжой лошадь, и ты опять летишь кувырком на задок. А ведь надо успеть, пока отец не заметил, перебраться на свое место и сидеть как ни в чем не бывало. Удовольствие, что ли, слушать, как тебя рохляком назовут или поглядят с насмешкой?!
Но вот наконец деревня Айба́н, мельничная запруда с шумным водоскатом на реке Казанке, и впереди, под самым Арском, куда мы едем на базар, — один из отрогов горы Кабактау. Она довольно крутая, эта гора, и наша вороная еле тащит вверх телегу. У подножия Кабактау — кузни. Там стоит звон наковален, там шинуют колеса, подковывают лошадей, оттуда несет паленым копытом.
II
Когда мы добираемся до Арска, на базарной площади уже полно народу. Задевая кого-то оглоблей, цепляясь концами оси за чьи-то телеги, мы въезжаем в самую середину. Отец отпускает чересседельник, подкладывает лошади сено.
— Не вздумай с телеги слезть! — говорит он мне, собираясь уходить. — И не спи!.. Я скоро ворочусь.
— Не-е, не засну, буду сидеть, смотреть.
А кругом — просто чудеса! Повозок конных выстроилось рядов десять или пятнадцать, конца не видать. Начнешь с телеги на телегу прыгать, пожалуй, до края Арска доберешься, вон до той зеленоватой церкви с золотым крестом… И в каждой телеге сидит, поджав ноги, мальчишка и девочки попадаются. Одни калач жуют, у других яблоко в руках или огурец. Мама не велит нам людям в рот смотреть, когда они едят. Ничего, отец и мне что-нибудь вкусное купит.
Я повертываюсь в другую сторону и вижу: в телеге рядом сидит мальчик с зеленым ружьем и — бах-бах! — стреляет пробкой. А второй, подальше немного, играет на кура́е[8], третий в свистульку свистит. Но мне больше всего нравится губная гармошка у одной девчонки. Приложит она гармошку к губам, дунет, и та начинает вызвучивать, да так интересно получается! То будто петушок молодой закричит, то зажужжит, как муха в паутине.
Отцовское «скоро» что-то затягивается. От базарного шума у меня звон стоит в ушах. Хочется есть и пить. Взгляд мой невольно останавливается на доме в углу базарной площади. На жестяной вывеске над его дверью нарисованы большой чайник и чашка на блюдце. В отворенные окна видны люди, сидящие за столиками. Оттуда, щекоча ноздри, тянет запахом свежеиспеченного калача, жаренной с луком картошки.
Отца все нет и нет, а голова моя, будто положили на нее тяжелый груз, клонится вниз. Базарный гул постепенно становится глуше, стихает…
— Эй, малый! — вдруг раздается над ухом голос отца. — Раскис весь! А ежели вещи стянут?
— Нет, я смотрел…
Отец молча поводит на меня глазами.
— Подъедем сейчас к Левонтию, — говорит он, подтягивая чересседельник, — стекла да мелу купим. Оттуда завернем к меднику, к красильщику, а там в чайную зайдем.
Из лавки Левонтия отец выносит ящик стекла и, поставив в середине телеги на солому, крепко привязывает, чтобы не шатнуло по дороге.
Заехав еще к красильщику и меднику, мы с трудом выбираемся из базарной толчеи. Навстречу попадается один из наших соседей с таким же, как я, сынишкой. Старшие держат совет:
— Ты, Башир, к кому думаешь заглянуть чай-то пить? К нагорному Ивану или к часовщику Метряю?
— Нет, — качает головой отец, — у них базарщиков много набивается. Лучше пойдем к Марухе-копейке, подешевле выйдет.
— И то верно. Самовар у бабки огромадный, за копейку чаю вволю напьемся.
В чайной отец с соседом проходят и садятся прямо за стол с самоваром. Нам дают по большому ломтю калача и по стакану кваса. Чтобы хозяйка и за нас не потребовала по копейке, мы к столу не подходим, устраиваемся у дверей.
На обратной дороге мне не приходится опасаться ни тряски, ни колик в животе. Чтобы не расколотить стекло, пускаем лошадь шагом. В дни, когда у отца базар удачный, и лицо у него проясняется. Порой он даже оборачивается и говорит что-нибудь ласковое. Может, не такой уж он у нас суровый? Меня так и подмывает подсесть к нему поближе, взять из его рук вожжи и самому править лошадью. Пусть бы увидел, что я уже подрос и в дело гожусь…
III
Хоть и был отец очень суров и порой днями ходил насупленный, стоило ему куда собраться, я тут же норовил увязаться за ним. Да и как не увяжешься, если всякие занятные, даже страшные истории происходили именно тогда, когда я бывал с отцом. При нем я ничего не боялся, его плотная спина надежно защищала меня от любых, как говорится, грозных дождей и ветров.
Разве увидел бы я когда змеиное гнездо, если бы не бегал за отцом?
Помню, у нас чуть ли не всей деревней рубили лес на общей делянке в Мунчалковой роще. Я тоже нашел себе занятие: принялся палку узорную перочинным ножиком вырезать.