— Это мы завалили, товарищи, тот дурной мартен, который всем портил кровь, — объяснил Косяков. — Теперь он укрощен. А здесь, полюбуйтесь, работает большой мартен. Скоро будем выпускать сталь… печь идет на доводку!
Все вышли на железные мостики в тыл печи. Огромный ковш остановился внизу, под желобом, зияя черной пустотой днища, глубина которого казалась бездонной. Пустые изложницы стояли чередой, как гигантские стопки в ожидании огненного вина. Свет больших ламп рассеивался понизу, а вверху, под высоким потолком, казалось, плыла густая, бархатная тьма. Слышно было, как глухо гудело пламя за стеной, будто стремясь разорвать ее и ринуться на люден, которые тесными кучками стояли на мостиках.
Кругом простиралась знакомая перед пуском металла тишина, в которой для Пластунова всегда таилось нечто вдохновенное и непобедимое. Ему казалось, что и все эти застывшие, словно в ожидании чуда, люди чувствовали то же самое, — и, наверное, мало кто помнил, что год назад на этом месте были развалины, пыль, ветер. Напротив, всем казалось, что так было всегда, что ничто и никогда не нарушало этой напряженной, чуткой тишины перед выходом металла.
Наконец Косяков негромко скомандовал:
— Давай!
Застучал лом, все глубже вонзаясь в летку, — и вдруг со звоном и грохотом вырвался наружу металл. Освещая весь цех полыханием багрово-розовой зари, сталь лилась в ковш и гремела, будто зычно крича на весь мир: «Слышите меня?»
Соня прижалась плечом к Пластунову, ее расширившиеся глаза, горящие золотыми отблесками огня, были полны восторга.
Фигура Косякова, стоящего, как повелитель, на краю мостика, над кипящей струей стали, ярко чернела на фоне рыже-розовых облаков этой сказочной зари и казалась отлитой из металла.
Последние струйки стали со звоном упали в ковш, и заря рассеялась. Только жарко горело разверстое рубиново-золотое чрево ковша, который двинулся к изложницам. Над ним плыло рыжее облако тысячеградусного живого пламени, которое, меняя цвет, все более бледнело и наконец сгасло у последней изложницы.
Соня и Пластунов вышли на шоссе. Был теплый, безветреный вечер. Крупные звезды горели на черно-зеленом небе. Но Соня, глянув вверх, сказала:
— После плавки звезды на небе кажутся бледными, слабыми. Правда, Митя?
Пластунов и Соня, встречаясь после работы, всегда гуляли час-полтора. Свернув с заводского шоссе на восток, они выходили на Московский тракт. Они шли по обочине, мимо огородов и картофельных полей, перерезанных темными трещинами бывших окопов, края которых уже густо зеленели. Особенно нравилось Соне и Пластунову бродить в этих местах по вечерам, когда вокруг было тихо-тихо, только изредка, осторожно сверкнув фарами, проносились по тракту машины и снова наступала тишина.
Внешне, для постороннего глаза, отношения Пластунова и Сони оставались прежними, и, пожалуй, только одна Маня «своим чутким носом» догадывалась, что Пластунов стал женихом Сони. С матерью Соня договорилась строго, что до поры до времени Челищевы решительно никому не будут разглашать о готовящейся перемене в жизни их дочери. Пластунов полностью поддерживал это настроение Сони и сам всеми способами оберегал ее от чужого любопытства. Челищевы снова отложили свадьбу — и теперь уже на тридцатое сентября, под предлогом, что в этот день, считая по старому стилю, в доме Челищевых три именинницы: Любовь, Софья, Надежда.
— В этот день мы и сыграем свадьбу! — заявила Любовь Андреевна, когда Пластунов последний раз, неделю назад, был у Челищевых.
Теперь он досадовал, что не оспорил этого заявления и что Соня тоже согласилась с новым вмешательством матери в их будущую жизнь. Сегодня Пластунов сказал об этом Соне.
— Друг мой милый, как было бы хорошо, если бы твоя мама поменьше вмешивалась в наши с тобой отношения! Ты живешь в семье, а я один, и у меня никого нет, кроме тебя, девочка моя родная!.. Иногда мне бывает чертовски тоскливо одному, и я думаю, что все эти домашние традиции и планы просто отдаляют от меня мое счастье. А что, если опять…
— Нет, нет, — прервала Соня и нежно поцеловала его в щеку. — Теперь это уже последний-распоследний срок, милый!
— Но если бы ты не согласилась с родителями…
— Я согласилась, говорю тебе, в последний раз. Доставлю маме эту радость… Все-таки я немало волнений принесла ей, потому что делала все по-своему. Уж пусть перед моим уходом мама и папа получат от меня эту уступку!.. Знаешь, это «предстоящее торжество», как мама выражается, — ее главная забота… Что она мне готовит — это строжайшая тайна… Но няня разболтала, как мама себе этот день представляет. Хочешь, скажу? Пока мы с тобой регистрируемся в загсе, дома спешно готовят стол. Для этого дела, как мама выражается, «все мобилизовано»… Каково? Кстати сказать, уже подсчитано, что в тот день мы будем работать в утренней смене, и, значит, все мои друзья смогут присутствовать на торжестве. Пока все сидят за столом, няня тихо-тихо исчезает и направляется к тебе, то есть к нам на квартиру. Что она там делает без нас, никто не знает… Но когда мы приходим — квартиры нашей не узнать! Ну? Ты не сердишься на меня?
— Разве я могу сердиться, если это тебя веселит? Я уже опять готов покорно ждать… Ну, хорошо… Что ты делала вчера?
— Читала воспоминания о Менделееве.
— О Менделееве?
— Да. Эту книжку я сколько раз видела на папиной полке, но только теперь мне почему-то захотелось ее прочесть… и, знаешь, многие мысли Менделеева звучат и в наши дни удивительно свежо!
— Очень интересно, какие же?
— Например, в письме своим детям Менделеев проводит такую мысль: то, что человек делает для себя, забывается, а польза, которую он принес народу, останется навсегда, и только это поднимает человека, делает его лучше, сильнее… Правда, как это верно?
— Очень верно.
— Я прочла эти слова и стала перебирать в памяти судьбы многих знакомых людей и пришла к заключению: самые важные события в жизни человека связаны прежде всего с его деятельностью для народа… Вот и любого из нас возьми. Ты что улыбаешься?
Пластунов привлек Соню к себе.
— Друг мой милый, мне бывает так интересно слушать тебя, что я иногда забываю даже, что люблю тебя.
— Да ну-у? — изумилась Соня и с легким испугом посмотрела на Пластунова. — Это хорошо или плохо, Митя?
— По-моему, хорошо.
— А знаешь, — и Соня, вдруг всплеснув руками, по-детски радостно засмеялась. — Когда я слушаю тебя на собраниях или на совещаниях, все, что ты говоришь, кажется мне таким важным для моей работы и все советы так помогают мне, что я… тоже часто забываю: да ведь это же говорит Митя, мой Митя!.. Какое милое, родное у тебя имя… Митя… Дмитрий! Я люблю, засыпая, повторять твое имя: Митя, Митя! Никто не знает об этом, но ты, как мне кажется, чувствуешь, что я думаю о тебе.
Крепко прижимаясь к Пластунову плечом, Соня продолжала тихим голосом, в котором слышалось восхищение, изумление тем, что открывалось ей в собственных же словах:
— Я буду любить тебя всегда, только тебя… Все в тебе мне мило, все необыкновенно. Того, что есть в тебе, нет ни у кого, ни у кого на свете. Я буду любить тебя всю жизнь!..
— Я буду любить тебя всю жизнь, моя родная, единственная моя…
С утра позвонили от Николая Петровича, и в назначенное время Челищев пришел к нему.
Евгений Александрович застал директора в сильном беспокойстве. Бледный, почему-то часто дуя в трубку, Николай Петрович говорил с кем-то по телефону. Челищев понял, что случилось несчастье.
На территории, прилегающей к заводскому шоссе, начались работы по восстановлению большого здания — клуба Кленовского завода. Когда рабочие стали расчищать нижний этаж каменной коробки, раздался взрыв, которым было убито пять человек. Взорвалась немецкая мина, замаскированная в развалах битого кирпича. Кроме убитых, оказались и раненые.
— Сколько их, раненых? Кто они? Фамилии? Возраст? Все уточнено? — быстро и взволнованно спрашивал Назарьев. — А помощь оказана? Куда их увезли? Что, что? Не хватает коек в больнице?.. Так надо госпиталь просить!..
И Назарьев позвонил в госпиталь, потом опять тому, с кем говорил до этого, затем звонил Соколову насчет немедленной помощи семьям убитых и наконец, откинувшись на спинку кресла, охрипшим от гнева и возбуждения голосом произнес:
— Нет, вы только подумайте! Даже вообразить невозможно, до чего может дойти фашистское злодейство… Оставить мины дьявольски замедленного действия в глубине развалин, замаскировать, с гнусным расчетом, что советские люди обязательно будут восстанавливать все и всюду… Подлые палачи!..
Опять зазвонил телефон, в трубке Челищев услышал громкий, возбужденный голос Соколова. Председатель горисполкома доводил до сведения заводских руководителей, что им уже предприняты «меры предупреждения против повторения подобных трагических случаев и в других местах города».
— Так, так… — и Николай Петрович с озабоченным видом положил трубку.
— Вы меня вызывали, Николай Петрович? — напомнил о себе Челищев. — Или, может быть, мне зайти в другой раз?
— Да, я хотел вас спросить… — начал было Назарьев, но опять зазвонил телефон.
В трубке пронзительно зазвенел голос заведующего отделом кадров. Челищев услышал разговор о неизвестном ему инженере Петелине, который должен приехать на работу по приглашению заводоуправления.
— Инженер Петелин запрашивает: может ли он надеяться получить квартиру? — кричал в трубку заведующий отделом кадров.
— Напишите инженеру Петелину, что пока сможем предоставить комнату, — ответил Николай Петрович, бегло взглядывая на Челищева и от крайней озабоченности едва ли замечая выражение его лица.
— Да, да, — торопливо заканчивал директор. — Впрочем, упомяните в письме Петелину, что, как одному из руководящих работников завода, в будущем мы дадим ему квартиру… Простите, я должен прервать разговор: сейчас могут опять позвонить…
Действительно, едва директор положил трубку, как опять раздался телефонный звонок, — но Евгений Александрович уже ничего не слышал. Все в нем, казалось, кипело, как в водовороте, мысли его смешались, сталкиваясь между собой, он словно оглох от ужасной сумятицы, которая бушевала в нем. Неизвестный инженер Петелин вдруг показался ему тем самым человеком, который и будет главным инженером завода. Сгоряча Челищев забыл, что разговоры о приглашении нескольких новых инженеров ведутся уже давно, так как в некоторых цехах инженеров не хватает.