— Если морда не подбита, не похож ты на бандита. Скучно было! Хотя, Гена, ты голову сломай — не поймешь. Я вообще себе свастику на плече выбью.
— Ты, что — фашист? — насупился Жарецкий.
— Дурак! Свастика — это не фашизм, это отрицалово. Учи матчасть, атов такую чепуху попадешь, что даже Сергеич тебя не отмажет. Но лучше в плену у фашистов, чем у большевиков, про нашу опричную сволочь я вообще молчу. Деревянные солдаты железного Феликса.
— Это почему, Сань? — поинтересовался Ирискин.
— Гестапо хотело правды, а НКВД требовало лжи.
— Фашистов нельзя оправдывать. Это убийцы.
— Слышь, Генчик, ты поаккуратней! Мы здесь все убийцы. Ну, разве что за исключением Бесика. Правда, Руслан? — Саня подмигнул низкорослому, худощавому арестанту с размытым возрастом и национальностью, не выпускающему из рук томик Пикуля.
Бесик лишь молча кивнул, продолжая читать.
— Мы убийцы по воле и обстоятельствам, — продолжал разбойник. — Убийцы цели. Мы знали, кого убивали, знали — за что! Знали, но не хотели принимать всю тяжесть и неотвратимость расплаты. Но для нас, бандитов, — это была война, а для вас, барыг, - мародерство.
— На мне нет крови! — зарычал Жарецкий.
— Ты это апостолу Петру будешь втирать! Даже на нашем Артурчике кровь есть, — Саша перехватил взгляд Ирискина. — Ты что на меня смотришь, живность? Организатор олимпийских побед! Из-за таких жадных мышат, как ты, сотни тысяч ребятишек начинают долбить себе вены, потому что вместо спортзалов вы строите себе дворцы, в которых кроме слуг никто не живет, покупаете хаты, где селите любовниц, компенсируя им свое половое бессилие; забиваете гаражи автопарком, который ржавеет и гниет, потому что вы всегда бухие и обдолбанные. Расходы на кокаин у вас в тридцать раз больше зарплаты детского тренера. Жнешь, где не сеял, и собираешь, где не рассыпал! Я не прав, Ирискин?! Молчи, сука, ничего не говори! И вы мне тут про фашизм будете рассказывать?
— Убей чиновника — спаси жизнь! — философически хмыкнул Руслан. — И пару барыг в довесок!
— Я, когда в Тамбове на пересыльной тюрьме оказался, лето было, — продолжил Саня. — Хаты, как всегда, битком, в нашей только — пятьдесят рыл на тридцать шконок. Через два дня около полуночи на централе начался пожар. Дым стелил хату, словно жирной сметаной, густой и почему-то очень белый. Показалось, наверное, на фоне нашей черноты. Пошло удушье, мокрые тряпки, накинутые на голову, не спасают. И, главное, тушить-то нечего, только дым ползучий. Кто-то молится, кто-то плачет, кто-то воет! У каждого духа свой язык. Стучим, ломаем руки о «тормоза». Слышим, подбегает запыханный вертухай — Вова Нестеренко, гад такой пастозный, сам напуганный. Не говорит — визжит, заикаясь!
— Старшой, открой тормоза! — орем мы. — Ведь все сдохнем!
— Извините, пацаны! — отвечает Нестеренко. — Я открою, вы разбежитесь, а меня с работы выкинут. Куда я подамся? У меня жена с ребенком. А так я ваши трупы по списку сдам. Зато все по инструкции, зато все по закону, по закону все.
— Куда мы денемся? Кругом забор да колючка.
А он на это только дверь «заморозил», подстраховался на случай, если замок не выдержит, и свалил.
Успели пожар потушить, но человек десять на этаже задохнулись. Потом слухи ходили, что Вову сожгли вместе с семьей в его хибаре в пригороде Тамбова. Решиться уморить пятьсот человек, чтобы еще лет пять получать вонючие семь тысяч в месяц. Это не фашизм?! Кто из нас больше убийца?! Но мы убивали себе подобных, чтобы победить; а они готовы убивать нас, чтобы выжить; и только вы косите всех подряд, чтобы красиво пахнуть. И вы, гады, рассуждаете о фашизме, убийствах, морали? Хреновы умники! Нет ничего более морального, чем давить вас, тварей!
— Тихо, Саня, тихо! — Сергеич прервал патетику сокамерника. — Голова от тебя болит. Тебе бы проповеди читать.
— А почему нет? — нахмурился Саша. — Лет через десять выйду. На зоне закончу заочно какой-нибудь институт, где на священников учат. Есть такие, я узнавал. Откинусь — рукоположусь. Я в этом мире отудивлялся. Буду грехи наши отмаливать, вот этих пидоров энурезных отпевать, — Саня кивнул на Жарецкого с Ирискиным. — В Бога-то верите, черти?
Ирискин, словно не расслышав, ушел на дальняк, бросив Жарецкого в одиночку отбиваться в теологическом дискурсе.
— Я допускаю, что Бог есть, — кивнул Гена врастяжку.
— Странно, что это у вас взаимно. Так ты веруешь, олигарх?
— Ну, я даже две церкви построил. На Храм Христа башлял.
— Ты не переживай. Тебе на Страшном суде деньгами вернут.
— Ты там был, Саша? — Жарецкий высокомерно усмехнулся, защищаясь напускной надменностью от неприятной перспективы. — А я нет и вряд ли буду. Да, наверное, есть какой-то высший разум. Но очень сомневаюсь, что наша церковь его воплощение.
— Не веруешь, значит.
— Я верю в себя, в друзей, в семью, даже в президента верю. Ты говоришь, тюрьма — расплата за наши грехи. Для тебя может быть, а я сегодня — завтра сорвусь. Ну, пусть даже осудят и на зону уеду, но через полгода буду снова, как ты говоришь, красиво пахнуть. А ты еще червонец за грехи свои расплачивайся, можешь и за наши расплатиться.
— Верующий в Него не судится, а неверующий уже осужден, — неожиданного покорно вздохнул Саня.
— Что это?
— Евангелие от Матфея.
— Если ты не веришь в Бога, значит, ты Ему не нужен, — Сергеич перекрестил лоб. — А если нужен, значит, ты к Нему еще придешь.
Пассажиром в этом купе ехал ингушский борец Умар с погонялом Косой. Парню было тридцать лет, на воле под приказом ходила у него бригада земляков, которая занималась автомобильным бизнесом. Умар стремился к воровскому, был в полном отрицалове, со следствием не разговаривал и его не слушал, от чего и возник небольшой конфуз. Из сокамерников Умар доверялся только Саше, именно ему поведав, как он очутился на нарах.
— Мы с парнями машины хорошие забирали. «Бентли», «Майбахи», джипы крутые. Водил, охрану, хозяев выкидывали, били. Пару раз даже забирали лимузины с вездеходами, которые их сопровождали. Охрана в таких случаях не успевает одуплиться и тупо бздит. Героев я ни разу не встречал. Одна беда — секретки всякие, особенно топливные размыкатели. Поэтому на всякий случай водил приходилось в багажнике возить. Если тачка глохнет, то «плетку» ему в рыло, и он сам рассказывает, где у него кнопка. Саня, братуха, однажды «Бентли» розовое забрали с телкой. Так она прямо со старта нам предлагает, мол, отдайте мне тачку, я вам сто тысяч евро заплачу. Мы смеемся, в банк с тобой, овца, поехать? А она, мятежная, нет, у меня деньги в багажнике. Ну, тудыма-сюдыма, открываем багажник, а там сумка — восемьсот тысяч евро!
— Отдали машину-то? — угорал Саня.
— Мы и телку не отпустили.
С русским языком у Умара наблюдались серьезные перебои. Говорил он бойко, но коряво — на тягучий кавказский манер, подобно академику Кадырову. Школу он не заканчивал, поэтому ни читать, ни писать не умел, что парня очень тяготило. У него была русская жена Женя и двухлетняя дочка Лиза. Супруга писала разбойнику через день, но кроме фотографий разобрать он ничего не мог.
— Саня, братан, не могу я разобрать этот почерк, — издалека начал Умар, протягивая сокамернику две страницы убористой каллиграфии. — Может, ты разберешь.
Саша, смекнув, в чем дело, вслух прочел письмо. Затем под диктовку, добавив собственного воображения, он написал ответ. Довольный Умар тут же с аналогичной просьбой приволок «Постановление о предъявлении обвинения». К Сашиному удивлению, лимузины, избитые охранники и замученные проститутки в претензиях прокуратуры к ингушскому спортсмену не значились. Джигитам вменялись всего два экспроприированных КамАЗа.
— Умар, здесь какой-то кран и грузовик, — вполголоса просветил Саня ингуша.
— Тачек нет? — Лицо грабителя озарилось счастливым недоумением. — Только техника?
А бетономешалки там нет? «Вольво»? Двух?
— Только КамАЗы, — кивнул Саня.
Умар недоверчиво-испытующе посмотрел на собеседника, пытаясь уловить в его взгляде сучью оскомину, но натыкался только на босяцкое веселье.
— Умар, ты только про «Бентли» больше никому не рассказывай, — Саня вконец развеял подозрения Косого. — И русский подучи.
— Помоги, братуха! — живо откликнулся ингуш.
Сан я, почесав затылок, согласился, предвкушая долгоиграющее развлечение: «Будем с тобой алфавит учить. Буквы по слогам складывать. Но самое главное, это правильно говорить. Слышать музыку языка. Придется учить стихи, без них не обойдемся».
— Саша, какие стихи? — насупился Умар.
— Какие вспомню. Правда, в голову ничего путного не лезет. Надо Артурчика спросить, он школу позже всех заканчивал.
Ирискин, с четверть часа попытав память, выдал два четверостишья Блока. С них-то Саша и решил начать свою педагогическую поэму. Еле сдерживая смех, бандит по нескольку раз озвучивал вязкую рифму и требовал от Умара повторить и запомнить. Попутно приходилось объяснять значение тех или иных слов, обогащая ими ингушский лексикон. Через пару часов Умар уже уверенно-медленно жевал: «Нощ, улица, фанар. Фанар все это! Зачэм стихи?»
— Без стихов не почувствуешь ритм языка! — наставительно внушал Саша.
— Эээээ! Зачэм мне ритм этот, — заводился ингуш, но, столкнувшись с взглядом сокамерника, набирал воздух в легкие и смиренно продолжал. — Нощ, улицы, фанар, аптэка, бысмыслэный и тусклый свэт. живи ищо хот четвэрт вэка. Всо будэт так эсхода нэт. Нощ, улицы, фанар, аптэка, бысмыслэный и тусклый свэт. живи ишо хот четвэрт вэка. Всо будэт так эсхода нэт.
Продуктовые передачи от близких не заходили уже месяц. Менты невразумительно ссылались на какой-то карантин, объявленный по всей тюрьме. Поэтому приходилось уповать лишь на баланду, которая только выглядела отвратно, но на вкус была совсем не дурна, разрушая привычные заблуждения о кулинарных сочетаниях цветов и вкусов. Лакомством считался порошковый гороховый суп, выносивший дно ностальгической изжогой по советскому соцреализму. Иногда удавалось побаловаться картошкой с волокнами стратегической говядины, чудом не съеденной еще во времена Карибского кризиса. Из «:праздничных» блюд выделялась сечка с ошметками вареной селедки. Поковырявшись в миске жалких десять-пятнадцать минут, можно было набрать цельных граммов пятьдесят рыбы. А вот щи на капусте, кислой, г