Родина — страница 10 из 41

По домам идет слух о старухе Фадимэ, не выдержавшей разлуки с дочерью, бросившей своего старика – да будет он проклят со своим табаком и ленью! – и ушедшей в Батум на фабрику. Горцы ждали, примут ли Фадимэ, не прогонят ли ее обратно.

Фадимэ приняли, и она работает рядом с дочерью, не снимая платка. Дочь смеется над ней, но старуха терпит и виновато улыбается, – привычка, только привычка, без платка ей все равно холодно.

Падико делает вид, что верит старухе, и никогда с ней не спорит о платке.

3. Погоня за нутрией

Этот случай мне рассказал лучший в Колхиде охотник-мингрел Гулия.

Ранней весной Гулия пошел на охоту к старому, давно заброшенному каналу Недоард, в глубину Потийских болот. Дело было рискованное, малейший неосторожный шаг грозил гибелью в трясинах. Гулия достал дощатую дырявую лодку и пробрался на ней в Недоард. По каналу, как по трубе, стремительно валила мутная вода. Пристать было некуда – берега заросли ольхой, перевитой лианами.

Гулия убил нескольких уток и собирался уже выбраться на сухое место, но внезапно окаменел – на берегу сидел, вылизывая шерсть, странный зверь, похожий не то на гигантскую крысу, не то на бобра. Во всяком случае, это не была выдра, – выдру Гулия ни с чем спутать не мог.

Гулия приложился и выстрелил. Зверь был убит наповал. Гулия долго переворачивал его ружейным стволом, боясь взять руками, – впервые в жизни он видел такое косматое и страшное животное с четырьмя желтыми лошадиными резцами, острыми, как новенькие бритвы.

Гулия принес добычу в Поти, в союз охотников, где и был немедленно изобличен в браконьерстве и предан суду.

На суде выяснилось, что убита нутрия – аргентинское водяное животное. Год назад Союзпушнина выпустила несколько нутрий в Потийские болота для размножения. Гулия об этом не знал. Он очень извинялся перед судом, разводил руками и недоумевал: «Что же это, кацо? Кто говорит, что можно бить запрещенного зверя, вышла ошибка из-за незнания».

Суд кончился удачно – Гулия заплатил штраф, а союз охотников назначил его как лучшего знатока болот наблюдателем за нутрией.

Жизнь потекла спокойно, но летом из Батума приехал с русской экспедицией комсомолец-аджарец Али Сахарадзе, и начались неприятности.

Гулия потом долго жаловался на Али всему Поти – чистильщикам сапог, заведующим чайными, кустарям, изготовляющим курительную бумагу, и даже музыкантам в городском саду.

– Понимаешь, кацо, зачем приехали? Считать, сколько зверя вывелось. В чем дело? Как считать, что считать, как считать, когда зверь к себе не пускает, за двести шагов скачет в воду! Хватают меня, – едем! Как ехать, когда в Недоарде вода идет быстрее поезда и кругом вода идет и нет ни одного сухого места! Русские начали думать, но Али сказал: «Ехать, и ничего больше; вы Гулию не слушайте, он трус». Я пожал плечами. С кем я буду спорить, с мальчишкой? Он спрашивал меня, видел ли я молодых нутрий. Я сказал: «Видел четырех, видел ихнюю нору, околю валяется рыба». Он смеется. «Ты, видно, там совсем не был, старик. Зачем выдумываешь? Этот зверь рыбы не ест, а кушает только корни от водяной травы». И мы поехали. И в озере Палеостом нас заливало водой, я хотел повернуть в Поти, но Али не позволил. И в Недоарде нас несло, как тушу буйвола, привязанную к пароходу, и трещали весла, и я хотел повернуть обратно, но Али не позволил.

Двадцать дней, кацо, мы просидели в болоте, двадцать дней, как один, и у нас вышел весь хлеб и весь сыр, и я хотел идти домой, но Али закричал на меня и не позволил.

И на двадцать третий день он увидел наконец выводок нутрий, около тридцати штук, и дал мне папирос и разрешил всем возвращаться обратно. Он дал мне папирос и денег и сказал: «Видно, ты был лучший охотник от Сужи до Хопи только для своего кармана, а я научу тебя быть лучшим охотником для Советской власти».

Я молчал. Что я мог сказать мальчишке! «За каждую убитую нутрию, – сказал он мне еще, – ты ответишь головой». Зачем мне было говорить об этом? Я сам их берег, как собственных детей. Раз он сказал, что я плохой охотник для Советской власти, я долго думал, что делать: или убить за обиду или послушать умных людей. Умные люди сказали: убить пустяк, а хорошо работать – большое дело, Гулия, очень большое дело! И я начал хорошо работать. Мне даже неинтересно, что за эту работу меня освободили от налога. Я честный человек, я советский человек, а не какой-нибудь бывший меньшевик-бухгалтер.

Надо ли добавлять, что три года назад Али Сахарадзе был совершенно неграмотным.

Поти. Аджаристан, 1933

Воздух метро

Пожилой ученый работал всю ночь. Только на рассвете он захлопнул пожелтевшие книги и постучал в стену к соседу. Сосед-писатель тоже не спал. Он писал книгу о своем времени, рвал написанное и жаловался, что ничего не выходит. Ему казалось, что он потерял чувство времени. Ученый удивлялся. Он был уверен, что каждый день, если уметь видеть и обобщать, говорит о новизне эпохи.

– Вы попросту устали, – говорил ученый. – Когда я очень устаю, я еду в метро первым поездом, на рассвете.

Сегодня они сговорились ехать вместе.

Туманные огни плыли и преломлялись в глубине мраморных стен. Камень жил: в нем отражались целые миры тихого блеска и неуловимых узоров, напоминающих морозные узоры на стеклах. Белизна стен казалась снежной, и удивительный воздух ровной струей шел из тоннелей и как будто усиливал свет ламп: так он был чист и свеж.

– Можно подумать, что рядом море, – сказал писатель и улыбнулся.

В ответ ему улыбнулась девушка, сидевшая в нише у мраморного пилона. Она была в синем лыжном костюме. Лампочки, как пушистые солнца, отражались в изгибах ее натертых до блеска лыж и в се веселых глазах.

Девушка казалась очень маленькой среди мощных архитектурных линий метро: высоких сводов, пилонов и стремительных, плавно уходящих вдаль тоннелей.

– Начинается, – сказал ворчливо ученый. – Еще не было случая, чтобы я не застал здесь девушек, которые ждут юношей, и юношей, поджидающих девушек.

– Им и карты в руки, – сказал писатель. – Ведь они строили метро.

– Я понимаю, – сердито ответил ученый. – Я понимаю, но все-таки каждый раз им завидую. Зависть – низменное чувство, но в данном случае я его не стыжусь.

Бесшумно подошел поезд, похожий на торпеду из стекла, кожи и полированного дерева. Пассажиров почти не было… над головой нависала спящая Москва, затянутая зимним угрюмым дымом.

Против ученого и писателя села девушка с лыжами. Юноши не было, и это развеселило старика. Он говорил с писателем, но одобрительно поглядывал через очки на девушку, слушавшую его чуть приоткрыв рот.

– Недавно я перечитал один исторический роман, – сказал писатель. – Мне запомнилась почему-то фраза: «Мужик лениво выкапывал пешней замерзший труп стрельца». И мне показалось, что это происходит где-то на берегах Неглинки.

– Вот именно, – согласился ученый. – История Неглинки – это история замечательная. Была грязная река, заросшая по берегам вербами, текла она через деревянную и безалаберную Москву. В ней мочили кожи, купались, по ней плавали гуси и утки. В теперешнем Александровском саду стояла мельница, а в омуте около нее бездельные людишки удили окуней.

Екатерина хотела устроить на Неглинке, у Кузнецкого моста, водопад и поставить над ним свою статую, но из этого ничего не вышло.

По зимам на льду Неглинки бывали жестокие кулачные бои. Школяры греко-славянской академии сворачивали свинчатками хрящи студентам. В двенадцатом году наполеоновская гвардия мыла в Неглинке сапоги. В двадцатых годах прошлого века Неглинку загнали в подземную трубу. А сейчас мы едем под Неглинкой в этом блестящем вагоне.

– А нам, – неожиданно сказала девушка и смутилась, – а нам из-за этой Неглинки пришлось очень трудно: здесь плывуны. Постоянно прорывалась вода, крепления трещали как спички, перемычки сносило одним ударом. Бывало, работали по пояс в воде. Боялись мы этой Неглинки, но ничего, одолели.

– Вот видите! – укоризненно сказал ученый писателю. – Вот видите! Вы слепой человек.

– Что я должен видеть? Ученый пожал плечами:

– Да посмотрите вы на нее, наконец!

Писатель взглянул на девушку. Она засмеялась, и он засмеялся, и неожиданно ощутил радость от стремительного хода поезда, льющейся за окнами реки огней, гула колес.

На Крымской площади они вышли. Серебряный свет снегов стоял над Парком культуры и отдыха. Кое-где еще горели прозрачные, острые огни.

Девушка побежала по реке на лыжах. Лыжи шуршали и звенели по насту. Девушка оглянулась и помахала на прощанье рукой.

1935

Акварельные краски

Когда при Берге произносили слово «родина», он усмехался. Он не понимал, что это значит. Родина, земля отцов, страна, где он родился, – в конечном счете не все ли равно, где человек появился на свет. Один его товарищ даже родился в океане на грузовом пароходе между Америкой и Европой.

– Где родина этого человека? – спрашивал себя Берг. – Неужели океан – эта монотонная равнина воды, черная от ветра и гнетущая сердце постоянной тревогой?

Берг видел океан. Когда он учился живописи в Париже, ему случалось бывать на берегах Ла-Манша. Океан был ему не сродни.

Земля отцов! Берг не чувствовал никакой привязанности ни к своему детству, ни к маленькому еврейскому городку на Днепре, где его дед ослеп за дратвой и сапожным шилом.

Родной город вспоминался всегда как выцветшая и плохо написанная картина, густо засиженная мухами. Он вспоминался, как пыль, сладкая вонь помоек, сухие тополя, грязные облака над окраинами, где в казармах муштровали солдат – защитников отечества.

Во время гражданской войны Берг не замечал тех мест, где ему приходилось драться. Он насмешливо пожимал плечами, когда бойцы с особенным светом в глазах говорили, что вот, мол, скоро отобьем у белых свои родные места и напоим коней водой из родимого Дона.

– Трепотня! – говорил Берг. – У таких, как мы, нет и не может быть родины.