Родина — страница 15 из 41

Звуки симфонии так могучи, что рождают ветер. Вы, должно быть, заметили, как он порывами налетает на вас со сцены, шевелит волосы, заставляет сердца слушателей дрожать от гордости за человека.

Поют сотни струн, поют гобои и трубы, – победа придет! Потому что не может не победить наша страна, где люди идут в бой, унося в душе звуки скрипичных песен, где так просто умирают за будущее скромные музыканты и где созданы могучие симфонии, потрясающие мир.

1943

Нет ли у вас молока?

На перекрестках лесных дорог, около шалашей, сложенных из сосновых веток, стояли девушки-бойцы с флажками. Они руководили потоком военных машин, указывали им дорогу, проверяли наши документы.

Мы встречали этих девушек-регулировщиц в полях очень далеко от деревень, в лесах, около переправ через быстрые реки. Под дождем и на ветру, в пыли и на солнцепеке, в северные ночи и на рассветах – всюду и всегда мелькали мимо нас их обветренные лица, строгие глаза, выцветшие пилотки. Ночью в глухом лесу одна из таких девушек остановила нашу машину и спросила:

– Нет ли у вас, товарищи, молока?

– Мы с фронта едем, а не с молочной фермы, – недовольно ответил шофер.

– Своих коров мы, как на грех, подоить не успели, – насмешливо добавил боец с автоматом. – Вот беда! У нас не за каждой ротой ходит стадо молочных коров.

– А вы бросьте шутить, – сердито сказала девушка. – Я вашим остроумием не интересуюсь. Значит, нет молока?

– А в чем дело? – спросил майор, вылезая из машины. За ним вылез боец.

Регулировщица рассказала, что этой ночью она впервые за время войны сильно испугалась. Артиллерия открыла ночной огонь. В лесу это хуже всего. Когда тихо, то хоть ничего и не видно, но, по крайней мере, слышно, как захрустит под сапогом каждая ветка. Никакой немец, отбившийся от своих, не может застать врасплох. А когда бьет ночью артиллерия – и слепнешь от темноты и, вдобавок, глохнешь.

Девушка стояла ночью на перекрестке. Вдруг кто-то крепко схватил ее за ноги. Девушка закричала, отскочила, схватилась за винтовку. Сердце у нее колотилось так громко, что она не сразу услышала тихий плач у своих ног. А услышав, зажгла электрический фонарик и осветила дорогу.

– Смотрю: маленькая девочка в рваном платке стоит рядом. Такая маленькая, ростом мне до колен. Я слова сказать не могу, а она обхватила меня за ноги, уткнулась головой в колени и плачет. Нагнулась я над ней, сама реву, дура, и слышу, как она одно только слово шепчет: «Мама». И так настойчиво, знаете, шепчет, будто я действительно ее настоящая мать. Отнесла я ее в шалаш, уложила, закутала шинелью. Спит она сейчас. Молока бы ей надо, когда она проснется.

– Да, дела, – сказал майор. – А сколько ей лет?

– Годика три. Она уже разговаривает хорошо. Все, что могла, мне рассказала. Изба их – там где-то, за лесом, – сгорела вместе со всей деревней, а мать, должно быть, убили немцы. Она говорит, что мать спит, а она ее будила-будила и никак не могла разбудить.

– Да, дела! – повторил растерянно майор.

– Есть у меня банка сгущенного молока, – пробормотал шофер и начал рыться в темноте у себя под ногами.

– Молоко, конечно, молоком, – сказал боец с автоматом, – только ее в тыл надо определить.

– Жалко мне ее, – тихо вздохнула регулировщица.

– А ты что ж, – спросил боец, – при себе ее оставить хочешь? Кто тебе разрешит? Ребенку забота нужна. Скажем, детский сад или что-нибудь в этом смысле.

– Да, я понимаю, – согласилась девушка, – только не – охота мне ее вам отдавать.

– Давайте, давайте! – суровым голосом сказал майор. – Мы ее устроим в надежное место.

Регулировщица побежала в шалаш за девочкой.

– Вот происшествие! – сказал боец, – Я от Сталинграда до Брянска дошел, а ничего похожего не случалось.

– Научили меня немцы ихний род, фашистский ненавидеть, – пробормотал шофер.

– И меня научили, – сказал боец. – Я семьдесят пять немцев пока что уничтожил.

– Ты что ж, снайпер? – спросил шофер.

– А как же. Мы все, яранские, снайперы.

Регулировщица принесла девочку. Она крепко спала.

– Кто из вас ее держать будет? – спросила регулировщица.

– Я, – сказал боец с автоматом. – Всю дорогу буду держать.

– Смотри, уронишь, – заметил шофер. – Все-таки хрупкое существо.

– Это кто уронит? – грозно спросил боец. – Я, что ли? Сказано тебе, что я снайпер. Рука у меня твердая. Это не то, что твою баранку крутить. И опять же – дочка у меня в деревне осталась, чуть поболе, чем эта. Я ее сам, бывало, в коляске укачивал.

Боец неожиданно и смущенно улыбнулся.

– Ну и держи, – примирительно сказал шофер. – Я все равно очень аккуратно поеду. С моей ездой ты ее не уронишь.

Боец влез в машину, осторожно взял девочку. Над вершинами леса небо уже синело, приближался рассвет.

– Поехали, – сказал майор.

Регулировщица покраснела, обдернула гимнастерку и тихо сказала, вертя в руках измятый листок бумаги:

– Разрешите обратиться, товарищ майор. Вот тут я адрес написала, свою полевую почту. Очень мне желательно знать, куда вы ее определите. Пусть мне напишут. Пожалуйста!

– Давайте, – сказал майор. – Значит, не хотите с ней навсегда расставаться?

– Не хочу, товарищ майор.

Машина тронулась. Над первой же просекой, заросшей высокой травой, мы увидели солнце. Белое и огромное, оно подымалось в синеватой утренней мгле. По просеке вели пленных немцев. Они сошли с узкой лесной дороги, чтобы дать дорогу машине. Злыми, тяжелыми глазами они смотрели на нас из-под стальных шлемов, а один из них, с редкими, будто выщипанными усиками, чуть заметно оскалился.

Шофер обернулся к бойцу и спросил:

– Сколько ты, говоришь, уничтожил?

– Семьдесят пять.

– Маловато, по-моему, – сказал шофер.

– Ничего, – пробормотал боец. – У меня с ними еще разговор будет. Автоматический.

1944

Утренник

Среди ночи коротко прогремела якорная цепь, зашипел пар, и машина, медленно качнув маслянистыми шатунами, остановилась. Стало слышно, как журчит под плицами речная вода. Пароход прокричал глухо и недовольно, немного помолчал и прокричал снова.

Елена Петровна лежала в холодной каюте, не раздеваясь, укрывшись пальто. Она подняла голову, посмотрела в окно. Там ничего не было видно, кроме мокрой деревянной скамейки около борта. Несколько минут было тихо, потом опять прокричал пароход.

Елена Петровна встала, накинула пальто и вышла на палубу. Пароход стоял. Одинокую электрическую лампочку на корме заносило густым туманом. От этого свет лампочки делался красноватым, мутным, и казалось, что он вот-вот погаснет.

Пожилой вахтенный в черном ватнике сбежал с мостика и прошел мимо Елены Петровны.

– Сентябрит, – сказал он ей на ходу. – Все туманы, Поздно едете в отпуск.

– Да нет, ничего, – ответила Елена Петровна и виновато улыбнулась.

Она обошла по палубе вокруг парохода. В каютах спали. Далеко, как в пропасти, протрубил чужой пароход. Гудок у него был хриплый. «Должно быть, буксир», – подумала Елена Петровна и спустилась по крутой лестнице на нижнюю крытую палубу. Там тоже все спали, подложив под голову узлы и мешки. Поблескивала железная палуба. Сидела на привязи мохнатая белая собака с одним рыжим ухом. Увидев Елену Петровну, она неуверенно замахала хвостом и тихонько взвизгнула.

Рядом с собакой сидела на ящике молодая цыганка и качала на руках маленькую девочку в пестром платке и такой же пестрой юбке. Девочка не спала, смотрела на Елену Петровну и крепко держала в руке баранку.

– Погадаю, красавица! – сказала цыганка и подвинулась, чтобы Елена Петровна могла сесть рядом. – Тяжелое у тебя сердце, голубка. Ты своего счастья не видишь. Скажу правду, – не пожалеешь.

– Не стоит, – ответила Елена Петровна, достала трехрублевку и протянула цыганке. – Я сама знаю, где мое счастье.

– Не горюй: слеза красоту смоет, – пробормотала цыганка и завязала деньги в платок.

Елена Петровна поднялась наверх, прошла в пустой салон на носу парохода, села в кожаное кресло. В салоне было темно. За окнами клочьями плыл туман. Стенные часы пробили четыре.

Елена Петровна облокотилась о стол и задумалась. Вот она сказала цыганке, что знает, где ее счастье. Где же оно? Уж не в этой ли осенней поездке на пароходе? «Я как пьяница, – подумала Елена Петровна и усмехнулась. – Все меня тянет в эти места. Сейчас я все вспомню, и тогда, может быть, станет легче. Ну, конечно, надо все вспомнить».

Но вспоминать было не так-то легко. От воспоминаний начинало тяжело биться сердце.

В 1936 году – десять лет назад, – когда Елена Петровна была еще девушкой и носила длинные косы, она, окончив школу, приехала из Москвы погостить к подруге Мане Синицыной вот в эти места, в городок Новинки. Отец Мани заведовал в Новинках городской больницей. Больница стояла на окраине. За ее оградой тянулся на десятки километров – до самого областного города – сосновый лес.

В то лето Елена Петровна – тогда еще Лена – познакомилась со студентом Лесного института Алешей Белявским. Он приехал из Ленинграда на практику в тамошнее лесничество и часто бывал у Мани. Это был худенький юноша – выдумщик и спорщик. Он мог спорить часами о чем угодно, но чаще всего – о поэзии, литературе. Тогда он, по словам Мани, «неистово вдохновлялся». Он бледнел и даже голос у него вздрагивал, когда он в подтверждение своих слов читал стихи.

Он знал на память много стихов, и Лена приставала к нему с просьбой прочесть что-нибудь «из Блока или Лермонтова». Но Алеша никогда не читал, если его просили. Один только раз, перед ее отъездом, он прочел ей «Веселых нищих» в переводе Багрицкого, а потом незнакомые стихи Блока, которые просто пели, пели сквозь слезы, как может петь молодая мать, баюкая ребенка:

Нет имени тебе, весна.

Нет имени тебе, мой дальний…

Это было в городском саду, около заросшего пруда, где отцветал стрелолист и в черной воде горел закат. Лена теребила перекинутые через плечо косы, потом сжала их пальцами, опустила голову и заплакала. Она сама не знала, почему плачет. Может быть, оттого, что назавтра надо было уезжать из Новинок, а может быть, в стихах было что-то непонятное, щемившее сердце.