«Улицы Москвы раскрасились аляповатой мазней кубистов. Над святой кровью, пролитой за социалистическую революцию, совершается злой и кощунственный шабаш. Вот красноармейцы, наряженные в шутовские балахоны. Вот рабочие с треугольными, обпиленными лицами, напоминающие топорной работы манекены, с исковерканными конечностями. Какой контрреволюционер ядовитее мог окарикатурить рабочую революцию!»
Именно с этого момента — весны 1919 г. — газеты, как центральные, так и провинциальные, явно не без распоряжения сверху, стали систематически громить тех художников, которые раньше назывались «левыми» или «пролетарскими». Позитивные отклики время от времени появлялись, но стали крайне редки. А дискуссия о том, какое именно искусство можно считать «народным», «рабоче-крестьянским», вышла на новый уровень. При этом, например, передвижников, уличенных авангардистами в чрезмерном подражании реальности, продолжали отвергать, по-прежнему называли «безыдейными». Критик в 1921 г. писал:
«Передвижничество ничего не внесло кроме бесхитростной “идейки” весьма куцой и невыразительной: изобразительное искусство перестало быть самим собой»[71].
Но уже было понятно, что нерепрезентативное искусство, отвергающее вообще всякую миметическую связь с реальностью, народным массам не подходит «ни с какого боку».
Перелом, начавшийся в 1919 г., прослеживается и по судьбе самого М. Шагала. Назначенный в сентябре 1918 г. уполномоченным по делам искусств города и губернии, уже в 1922 г. он не мог найти иной работы, кроме как преподавания беспризорникам и малолетним преступникам в колонии в подмосковной Малаховке.
Расцвет авангарда в России пришелся на период с 1917 по 1919 г. В 1919 г. главным критерием «хорошей визуальности» стала ее «понятность» необразованным массам. Характерно, что в провинции процессы удушения и осмеяния авангарда шли быстрее и резче, но в этом вообще есть извечное свойство провинции: бездари и посредственности здесь скорее будут восприниматься гениальными художниками, чем те, кто делает нечто новое и революционное.
До появления нового «большого стиля» оставалось еще тринадцать лет и одна полная смена команды, управлявшей РСФСР. Авангард закатился еще при Ленине, реализм появился на восьмом году правления В. Сталина, и тут сложно не согласиться с Д. Хмельницким: переход от одной эстетической вехи к другой действительно был обусловлен не какими-то объективными эволюционными обстоятельствами, но субъективным вкусом и предпочтениями одного-единственного человека, повелевавшего СССР.
За эти тринадцать лет М. Шагал успел уехать не только из Витебска, но и из Советской России. Это помогло ему сохранить наивный и прекрасный мир своей образности, в то время как его антагонист по витебским страстям К. Малевич остался в Союзе и был вынужден впустить на свои полотна чугунный реализм сталинской поры.
Часть втораяЛЕТОПИСЬ НЕУСПЕХА
Город Зеро
(В наименовании главы обыгрывается название трагифарса К. Шахназарова 1988 г. Этот фильм рассказывает про советского инженера Алексея Варакина, приехавшего из Москвы в провинцию, чтобы согласовать технические детали выпускаемой продукции. В результате несуразной цепи событий оказывается, что обратные билеты на вокзале города отсутствуют, что дороги никуда не ведут, а таксист вместо железнодорожной станции привозит его в лес, в котором почему-то работает местный краеведческий музей с невероятной экспозицией, в которой смешались все нации и эпохи — от Элвиса Пресли до коммунистических руководителей страны. Малолетний сын местного электрика спокойно сообщает оторопевшему Алексею, что тот никогда не уедет из этого города, и называет год его смерти и имена четырех дочерей, которым предстоит в этом городе родиться.)
В Париже, до своего возвращения в Витебск в 1914 г., Марк Шагал жил в коммуне художников «Улей». Это интернациональное сообщество было организовано в 1902 г. меценатом А. Буше в обустроенной под мастерские ротонде павильона вин бордо, оставшейся после Всемирной выставки 1900 г. Бедные художники, среди которых было несколько выходцев из городов нынешней Беларуси (Х. Сутин, О. Цадкин), наполняли кафе Монпарнаса — района, который в начале ХХ в. был не так дорог и знаменит, как прославленный импрессионистами Монмартр (теперь благодаря славе творческих оборванцев из «Улья» они сравнялись в ценах).
Жизнь в Париже М. Шагалу оплачивал депутат Госдумы, юрист Максим Винавер[72], который поверил в талант молодого художника. Из-за этого мастерская, которую снимал Шагал, была просторнее и уютнее, чем жилища некоторых других, впоследствии не менее известных обитателей «Улья». Водопровода при этом в коммуне все равно не было, творцы по очереди ходили мыться в городской фонтан — об этих и других подробностях парижских дней Марка Шагала можно прочитать в книжке «Художники парижской школы из Беларуси» Владимира Счастного[73].
В Витебск из Парижа молодой Марк вернулся на три месяца. Это был не «переезд», а именно мимолетный визит. Одной из его целей была женитьба на Белле (Берте) Розенфельд. С женитьбой Марк затянул: невеста дожидалась его четыре года и, как пишет сам художник в «Моей жизни», чувства у влюбленных почти выветрились:
«...за четыре года жизни за границей. В Париже осталась только связка писем. Еще год — и все, скорее всего, было бы кончено»[74].
План состоял в том, чтобы обручиться и вместе с супругой вернуться в Европу. Об этом пишет Счастный[75], об этом же свидетельствует и А. Шатских:
«…Шагал отправился на родину, где его вот уже четыре года ждала невеста, Берта Розенфельд <…> Шагал предполагал провести в Витебске каникулярные месяцы и осенью вернуться обратно в Париж»[76].
Оставаться в родном и любимом городе живописец не планировал — об этом хором свидетельствуют все биографы. Некоторые места лучше любить на расстоянии.
Брак с Беллой был неравным — в том смысле, что очевидно нищий художник заключал союз с представительницей очень богатого семейства. О степени устроенности М. Шагала в этот первый петербургско-парижский период его жизни может свидетельствовать тот факт, что его даже арестовывали за жизнь в столице без разрешения. Арест этот описан в «Моей жизни»:
«“Эй, сюда, арестуйте вот этого… он въехал в столицу без разрешения. Для начала подержите его в кутузке, пусть посидит до утра, а там переведем в тюрьму”. Сказано — сделано. Господи! Наконец мне спокойно. Уж здесь-то, по крайней мере, я живу с полным правом. Здесь меня оставят в покое, я буду сыт и, может быть, даже смогу вволю рисовать? Нигде мне не было так вольготно, как в камере, куда меня привели облаченным в арестантскую робу, предварительно раздев догола. Мне нравился цветистый жаргон воров и проституток. И они не задирали, не обижали меня! Напротив, относились с уважением. Позднее меня перевели в изолированную камеру, где я сидел с придурковатым стариком. Я любил потолкаться лишний раз в длинной, узкой умывалке, перечитывая надписи, испещрявшие стены и двери, задержаться в столовой за длинным столом, над миской баланды»[77].
Невеста же М. Шагала была из семейства, державшего самую крупную сеть ювелирных магазинов в городе[78]. Сам художник пишет, что магазинов было три:
«…[в их ] витринах переливались всеми цветами радуги драгоценные кольца, броши и браслеты. Тикали всевозможные часы: от висячих до обыкновенных будильников».
Живописец в упоении описывает свою с Беллой разницу в социальном происхождении:
«У них раза три в неделю пекли огромные пироги с яблоками, с творогом или с маком, от одного вида которых я чуть не терял сознание. Их подавали на блюдах к завтраку, и все набрасывались на них в каком-то раже обжорства. У нас же дома стол походил на скудный натюрморт Шардена. Ее отец лакомился виноградом, а мой — луком. Птица, которую мы позволяли себе раз в году, накануне Судного Дня, у них не сходила со стола»[79].
Естественно, родные Беллы были против ее замужества:
«...[художник] никогда не заработает на жизнь», «Художник! Куда это годится? Что скажут люди?»[80]
Но Белла уперлась.
Сразу после свадьбы, устроенной по традиционной церемонии, с большим размахом, Белла отпаивала живописца молоком — так, что к осени на нем «с трудом сходились одежки»[81].
В сентябре пришло время возвращаться во Францию и брать с собой свою молодую богатую супругу. И тут М. Шагала ожидал чудовищный удар.
«Отыскав в кармане парижский паспорт, бегу к градоначальнику просить разрешение на выезд. И возвращаюсь подавленный — мои документы изъяли и опечатали. Я чувствую себя так, будто меня раздели догола, да в придачу я оброс бородой и шерстью»[82].
А. Шатских передает эту трагедию лаконично:
«Разразившаяся катастрофа опрокинула все планы…»[83]
М. Шагал прибыл в Витебск в июне 1914 г. и планировал выехать во Францию в сентябре 1914 г. Первая мировая война началась 28 июля, в августе Германия вторглась на территорию Франции и зашла так глубоко, что ко 2 сентября правительство было эвакуировано из Парижа в Бордо. Россия участвовала в войне на стороне Антанты, оккупация Франции Германией, которая состояла в Тройственном союзе, не позволяла оставлять французский вид на жительство у подданного России. Путь из Витебска в европейском направлении был закрыт. Родной город стал ловушкой с лазейками, ведущими лишь в Петербург и Москву, при том что необходимо было решать вопрос с воинской повинностью в условиях всеобщей мобилизации. Освобождение от службы художник получил благодаря шурину, устроившему М. Шагала на канцелярскую должность в Военно-промышленный комитет в Петрограде