Родина (сборник) — страница 12 из 43

– Про что фильм?

– Какое-то уголовное дело. Ты знаешь, я так сейчас отошла от всего этого. Извини, что так мало могу помочь.

– Нет, что ты, это уже кое-что, хоть что-то, а то я… ты вообще прости, что так поздно, я не подумал.

– Ничего страшного, не переживай.

– Всего тебе хорошего.

– И тебе. Коля?

– Да?

– Как ты?

– Ничего. Нормально.

– Есть у тебя кто? Ты извини, что я так.

– Да нет, все нормально. Нет.

– А вот Галя у тебя на работе. Ты ей всегда нравился.

– Да я как-то… Меня все устраивает, как сейчас.

– Не болей.

– Я не болею. Все нормально.

– Ты в Интернете посмотри, на ютубе. Прямо по названию смотри – «И он мне ответил».

– Да. Так и сделаю.

Они распрощались, она еще раз пожелала ему здоровья, сказала, что уезжает из Москвы на несколько дней, про Настю поговорили, что и у нее все хорошо, можно не волноваться.

Николай Иванович положил трубку, посидел в тишине и вспомнил отчего-то теткину дачу, тень яблони на стене сарая. Картошку они сажали, ходили в поле, и тетка говорила:

«Посмотри, Коля, на небо, какое большое».

И он смотрел.

Николай Иванович ушел из кухни, включил компьютер, открыл Интернет.

Фильм, который Николай Иванович нашел и посмотрел на ютубе:

Документальный фильм

Ивана Кормухина

И ОН МНЕ ОТВЕТИЛ, история братьев

1974 год

Фильм снят на базе Учебной студии

Старик сел за руль, завел мотор, дал гудок, дворовая собачонка лениво поднялась, потянулась и уступила дорогу. Машина проехала по двору мимо сараев, мимо катящего на велосипеде мальчишки, мимо тетки, накидывающей на веревку простыню, оператор устроился, видимо, на заднем сиденье, пассажирское место рядом с водителем было свободно, так что оператор снимал через спинку сиденья дорогу (чисто промытое стекло), поворачивал камеру на водителя (сутулая худая спина, коротко стриженный седой затылок), снимал через опущенное боковое стекло (прохожие идут узким тротуаром, дорога взбирается вверх, опускается, открывается река, железнодорожный мост вдалеке, в солнечном тумане, и по мосту идет поезд).

Машина выбралась из города, ехала полями и перелесками, иногда останавливалась, старик выходил, оператор тоже выходил и снимал, как старик открывает капот машины и возится с мотором, как идет к пруду (черная вода, яркая зеленая ряска, утка плывет, старик раздевается и вступает в воду, тело белое, тощее, кисти рук и шея темные от солнца).

Ночью старик сидел у костра, курил. Развернул бумагу, съел бутерброд с колбасой. Из котелка над костром зачерпнул кружкой дымящуюся воду.

Зрительный ряд в этом фильме не совпадал со звуковым. Старик вел машину, спал на переднем сиденье с запрокинутой на спинку головой (комар опустился ему на шею, посидел, насытился кровью и взлетел, старик не шевельнулся). Ложился в траву и обирал красную ягоду с куста. Брал у старухи в деревне молоко в полулитровой банке и тут же выпивал. Ехал через большой шумный город. Долго стоял перед шлагбаумом (грузовой состав проходил, бесконечная череда вагонов; иссохшие старческие руки лежали на руле). Выезжал за железнодорожный переезд в поле (белая пыльная дорога, поворот, роща, могильные кресты и звездочки, остановка). Выходил, шел узкой тропкой из новой части кладбища в старую, в глушь, в тень, под разросшиеся громадные деревья (каменные почернелые надгробья, осевшие в землю, серая плита, у которой старик останавливается). Выпалывал сорняки, нес воду от колонки в жестяном ведре, мыл плиту, оттирал щеткой, открывались буквы на плите: Дмитрий…


В этот момент Николай Иванович остановил фильм, наклонился к экрану поближе, всмотрелся в кадр.

Дмитрий Андреевич Пантелеев (1890–1970)

Дмитрий, Дима, Митя. Так ведь это Митя лежит под этим камнем, взволнованно догадался вдруг Николай Иванович. А старик этот, который приехал к нему на могилу, – его брат. Петр приехал к нему на могилу. Тот Петр, которого Митя воскресил в шестнадцатом году. Петр был на экране.


Петр на экране поливал куст шиповника возле могилы, сидел на низенькой лавке, курил, сумерки сгущались, мерцал красный огонек. И все время путешествия (полчаса экранного времени) его же голос за кадром рассказывал историю давно минувших дней.

Старческий несильный голос Петра, шуршание бумажных листов:

– Все быльем поросло, как люди говорят. Вы вчера уехали, а я растерялся, думаю – ну что я могу рассказать? Машину мою и думаю: я все забыл. Лег спать, засыпаю, и сама собой тогдашняя наша с Машей комната в Большом Армянском является – вроде как в полусне. Во всех подробностях увидел: и люстру от прежней жизни, и кроватку детскую, которую сам, своими руками сделал; я тогда много учился руками работать, простые вещи, но нужные, вроде табуреток. А мог и шкаф соорудить. Мне нравилось.

И я вчера решил записать, что вспомнилось, хоть будет зацепка, когда вы приедете со своим магнитофоном. Встал, бумагу достал. Поначалу не знал, как писать, какими словами. Начал потихоньку и расписался, память моя на острие шариковой ручки оказалась. Лишнее нашему с вами разговору я читать не буду. Еще должен заметить: привожу я по памяти разговоры, хотя поручиться за их дословную точность не могу. Но – как вспомнилось.

Начинать? Можно? Ну, с Богом. Сначала расскажу про задержание.

Они пришли ночью 5 июня 1939-го, Маша открыла, очень были вежливые, на «вы» – «разрешите», «позвольте», «простите». Очень церемонно проводили обыск. И аккуратно, на пол не швыряли, всё тихо, спокойно. Мы Котю даже не будили, так он и спал, а Маша рядом с его кроваткой сидела на табурете. Но в кроватке они тоже пошарили, попросили поднять ребенка, и Маша его взяла на руки, он все спал, даже не ворохнулся, он у нас очень спокойный был, не капризный.

«Сладкий, наверное, сон снится», – кто-то из них сказал.

Вроде как умилился.

Часа через четыре они попросили меня собраться. Везли в темной кабине, ехали быстро, остановились только уже в самом конце пути, наверное, перед воротами. Постояли, поехали, вновь остановились. Дверцы открыли, сказали: «На выход». Я думаю, это какой-то монастырь был, то есть двор определенно был монастырский, и строения… Меня провели через низкую дверь в беленой стене. Долго вели коридором, каменные стены, каменный пол, окошек нет, лампы в потолке, сводчатый потолок. Дверь отворили, велели пройти.

Человек моих, наверное, лет сидел за столом, что-то писал под лампой. Четыре утра примерно, а он на службе, не позавидуешь; за крохотным окном темные какие-то деревья. Он за столом пишет, а я у стенки сижу, в отдалении. Чемоданчик мой собранный еще в машине отобрали. Тихо в кабинете, глухо, только перо по бумаге шуршит.

Было такое ощущение, которое бывает в поезде, который что-то уже очень долго стоит на перегоне. Это раздражает, пока не поймешь, что не важно, стоит он или едет, что на конечную твою станцию все равно придет вовремя. Считай, уже пришел.

Человек за столом отложил перо, погасил лампу, встал, прошелся по кабинету, размялся, с пятки на носок качнулся. Затем взял стул, поставил напротив меня и сел. На нем были круглые очки, он их снял, сложил и спрятал во внутренний карман френча, красный след от оправы остался на переносице. Он достал портсигар, открыл и протянул мне. Я сказал, что не курю.

– А я все надеюсь бросить.

Он решительно защелкнул портсигар, спрятал. Мирно попросил:

– Расскажите о себе.

Я не отвечал. Он подбодрил:

– Просто биографию расскажите, где родились, когда, кто ваши родители, где учились.

Ну, я сказал, что родился в 1896-м в Москве, что брат есть старший, ученый-медик, но мы уже давно с ним не виделись. Мать умерла моими родами, мы жили с отцом, он был адвокат, довольно известный в то время, я бы даже сказал, что у него громкое имя было. Либерал. Чуть ли не революционер. С нами был добр, интересовался нашими мальчишескими делами. Библиотека была в доме громадная, я много счастливых часов провел в кресле с книгой.

Ну и так далее я рассказывал. Подробно, потому что он просил подробностей, детали его интересовали, маршруты наших прогулок детских, мой поход в цирк, как я тонул в пруду. Вытягивал из меня подробности. Хотя «вытягивал» не самое подходящее слово, я сам рассказывал, без понуждения. Он слушал жадно. Не служебный интерес, настоящий. Я догадывался, в чем тут дело, нельзя же было, в самом деле, не догадаться. И я не спешил. Знал, к чему он ведет, и не спешил. Ловушка была в войне четырнадцатого года, и я медлил, не подступал туда, тянул, рассказывал о школьной жизни, о том, почему все-таки бросил институт, о пожаре, на котором мы познакомились с будущей моей женой. Я не спешил, а он не торопил. Я добрался в своем повествовании до Рождества четырнадцатого года, до последнего нашего семейного праздника, до вечернего катка. Далее мне уже ничего говорить не хотелось, и я замолчал.

Он подождал немного и поднялся, прошелся до стола и обратно, и вновь до стола, и вновь обратно, ходил так неспешным шагом. И так, на ходу, стал мне зачем-то рассказывать о себе. Что зовут его Михаил, что он тоже москвич, отец его служил на железной дороге, инженером, жили в достатке, мать любила музыку и сыну привила любовь. Сказал, что баловала его без меры. Отец занимался с ним математикой, как будто в игру играл, с тех пор математика – увлекательная игра. После школы университет, естественные науки. Рождество четырнадцатого он тоже запомнил, встречал его в Париже, у дяди. Сказал, что пошел на войну добровольцем. Был большим патриотом.

Он, то есть Михаил – теперь я знал его имя, – прекратил свое хождение, обогнул стол, вынул из ящика карточку и принес мне. Отдал в руки. Фотографическая карточка. Молодые мужчины в военной форме.

– Второй ряд, третий справа. Это я. Можно узнать?

– Да. В общем, да.

– Тот же второй ряд, четвертый справа, руку положил мне на плечо. Это вы.