Родина (сборник) — страница 16 из 43

Дорога пошла вдоль черной, незамерзшей речки, по узкому каменному мосту, через редкий лес. За лесом машина встала. Кончился бензин. Фары погасли.

К утру, когда снег перестал, к машине на лыжах подкатил мальчик. Он попытался заглянуть внутрь, сбил рукавицей снег с ветрового стекла, увидел две сотенные бумажки на приборном щитке. Дернул ручку двери, и дверь отворилась. Мальчик снял длинные лыжи и забрался в машину. Внутри было холодно. Мотор не заводился.

– Бензин кончился, – понял мальчик.

Взял две сотенные и спрятал в карман куртки. Попробовал покрутить руль, соскучился и выбрался наружу.

Он вернулся к старому дому на деревенской окраине, услышал стук топора, докатил до сарая. Переступая на лыжах, зашел в сарай и сказал деду:

– Там машина.

Дед расколол полено и сказал:

– Где?

Вдвоем на лыжах вернулись к машине. Дед тащил канистру.

Залил бензин. Забрался в кабину, завел мотор.

– Ничего, – крикнул внуку, – жива старушка.

Прислушался.

– Мотор, конечно, барахлит. Но я его переберу.

Похлопал по рулю.

– Я из тебя красавицу сделаю.


Конечно, никаких документов у него на машину не было, так что ездили они недалеко. В магазин до станции. В поселок к брату. До церкви. Как-то раз дед решился доехать до Москвы, чтобы встретить на вокзале дочку. Слава богу, никто его старенькой машиной не заинтересовался. Старенькая она была, но удаленькая благодаря его рукам. Все в ней было в порядке, все в рабочем состоянии. Ночевала она в теплом сарае, который он сам надстроил для нее.

Почти через два года глубокой осенью дед умер. Жил он к тому времени в доме один – внук снимал комнату в Москве: он там нашел хорошую работу. Деда похоронили и на семейном совете решили дом продать, как только пройдет полгода. С машиной не знали, как быть, ведь документов на нее не было. На другой день после поминок дом заперли и разъехались. Полили дожди, и очень грустно было смотреть на этот дождливый мир из окон.

Через девять дней запертая в сарае машина завела мотор.

Несколько тычков, и проржавевшие гвозди выскочили из трухлявого дерева, дверь распахнулась, и машина выехала на раскисшую дорогу. Уже стемнело, и машина включила фары, одну желтого, почти апельсинового, света, а другую – холодного, белого. Дед так и не собрался поменять в фарах стекла.

Ночь

Солдат возвращается после ранения. Дома у солдата нет. Тем не менее он выходит на станции, от которой мог бы добраться до своего дома, если бы дом был.

Он выходит на станции, идет по дороге, не торопится, смотрит вдаль. Его нагоняет подвода. Лошадью, старой клячей, правит женщина. Она говорит ему:

– Садись, солдат, подвезу.

Она говорит ему (он уже едет на ее подводе):

– Я тебя помню, ты жил в Калиновке до войны, дом, в который попала бомба.

– Так точно.

– А я живу в Серегине.

– Я был в Серегине.

– Дом возле пруда.

Лошадь едва тащится. Скрипит правое заднее колесо. Солдата укачивает дорога.

Он просыпается от грома. Полыхает свет.

* * *

Он просыпается и не может понять, где он. Дощатая стена перед глазами. Сквозь щели пробивается свет. С потолка капает. Но он лежит на сухом клочке, на сене. Вещмешок в головах. Он не помнит, как здесь оказался. Помнит только белую вспышку над полем.

Солдат поднимается, стряхивает сухие былинки. Проводит ладонью по небритому лицу.

Он выбирается из сарая и зажмуривается от неяркого утреннего солнца. Белый холодный туман стелется по полю. Женщина стоит у колодца, вращает за ручку бревно, наматывается на бревно веревка, поднимается из колодца ведро. Женщина ухватывает ведро, вытягивает, ставит на траву. Зачерпывает из ведра воду, плещет в лицо.

Он смотрит, как она умывается, как пьет воду из горсти. Как выпрямляется и глядит на него спокойными глазами. Он помнит, что она везла его от станции, что живет в Серегине. Дом у пруда. Все, что было до белой вспышки, он помнит.

Солдат приближается к женщине:

– Доброе утро.

– И тебе.

– А лошадь? Где?

Женщина смотрит на него удивленно.

– Я не помню, что было, у меня бывает после контузии. Провалы. Молнию помню, а грома после нее – нет, провал.

Она молчит, смотрит на него. Не удивленно, спокойно.

– Совсем не помнишь?

– Ничего. Как после наркоза.

Женщина медлит. Наконец говорит:

– Лошадь понесла, телега опрокинулась, ливень, мы увидели сарай в поле, молния поле осветила, мы увидели. Побежали к сараю. Нашли сухое местечко.

Она замолкает. Смотрит на его худое, щетинистое лицо. Он трогает свое лицо и спрашивает:

– Что?

– Ничего. Умываться будешь?

– Нет. Я пить хочу.

– Пей. Я к дороге пойду. Догонишь.

Он смотрит, как она уходит по траве. Зачерпывает в ведре воду, пьет.

Солдат догоняет женщину. Идет рядом. Что-то она недоговаривает, он чувствует. И решается спросить:

– Что случилось?

– Туман, – говорит женщина. Так просто говорит, не ему, себе.

– Туман, – соглашается солдат.

Они идут в сырой траве.

– Ничего не помнишь?

– Ничего.

Она молчит. Ему не по себе.

– Что там было еще?

Она отвечает сердито:

– Что бывает между мужчиной и женщиной, то и было.

Он потрясен, ему не верится.

– Я не помню.

– Я поняла.

Он смотрит на ее маленькое округлое ухо, на влажный завиток волос. Она вдруг хмыкает:

– Замуж меня звал.

– Я?

– Вон уже дом мой. Какой туман над прудом.

Он идет за ней к дому. Лошадь стоит у крыльца, жует траву. Женщина гладит лошадь, обнимает, выпрягает из покалеченной подводы. Солдат смотрит. Она уводит лошадь. Возвращается. Поднимается на крыльцо, отворяет дверь и заходит в дом. Солдат стоит в тишине, в оцепенении, в белом поднимающемся от пруда тумане. В доме что-то звякает. Солдат поправляет вещмешок на плече и поднимается на крыльцо.

Он входит в дом. Женщина уже растопила печь. Уже ставит чайник. Солдат подходит к столу. Развязывает вещмешок, вынимает американскую колбасу в длинной жестяной банке. Банка выскальзывает, падает с грохотом, он наклоняется поднять. В жестяном боку отсвечивает пламя. Солдат поднимает банку и садится за стол. Он сидит за столом и наблюдает за женщиной. Как она достает из буфета чашки. Стопки. Круглую бутыль. То ли от грохота, то ли от вдруг просыпавшихся из приоткрытой дверцы печи искр, но память солдата пробуждается. Он вспоминает прошлую ночь. Как молния осветила поле и они увидели сарай. Как побежали к нему. Как он сбивал замок с двери. Как искали сухое место и нашли. Как легли рядом. Как он слушал дождь и ему казалось, что он превратился в камень, так устал. Он не думал о женщине рядом, слушал дождь и засыпал. Ничего не было, она обманула его.

Женщина принесла несколько холодных отварных картошин в кожуре. Он достал нож и вскрыл банку.

– Мясом пахнет, – воскликнула она.

– Да, – согласился он.

После еды он сказал:

– В сон клонит.

– Ложись.

– А ты?

– И я. Только со стола уберу.

Она легла к нему под бок, едва уместилась на узкой койке. Легла поближе, обняла, прижалась.

Он никогда не признался, что вспомнил ту ночь.

Холодный ветер

Холодный ветер, мокрый снег. Артистка вчера читала. Накликала. И ветер, и снег.

Лицо замерзшее. Музыка из наушников прямо в мозг. Как они не глохнут только, я в стороне и слышу. Бум-бум-баа. Смотрит на дорогу. Должен быть автобус. Но не идет.

Высокий. Щеки гладкие. Куртка хорошая. Сразу видно, что дорогая. И обувь. В такой обуви по паркету ходить. Грязью залепил. И джинсы. Грязь у нас едучая, не отстираешь. Кто-то ему стирает. Руки в карманах. Интересно на руки посмотреть, есть кольцо или нет. Курит? Нет. Ни в коем случае. Не вынес бы без сигареты. Встал бы спиной к ветру и закурил. Вот телефон бы у него зазвонил, он бы ответил. Голос услышать.

Автобус, автобус, где же ты, милый? По каким ездишь ухабам и закоулкам, темно уж, ослабли мы тут стоять, горемычные, а ты пропал. Или плохо тебе? В беде ты? Колесо укатилось, авария, а там люди. А мы и не знаем, ругаем тебя.

А не такие уж длинные пальцы, как я думала. Не как у того актера. Не нашего. У наших нет таких пальцев. У наших пальцы крючковатые, чтоб денежку зацепить и не выпустить. Мимо машины, мимо, не хотят тебя брать, боятся. Вот если бы я руку подняла, то кто знает. Если бы мы вместе. И у меня сапоги были бы. Не как эти. И шуба. Вся черная и гладкая. Струится. И я бы в ней стояла. Сумочка на плече. Золотой замочек. Лицо бледное, точеное. Конечно, совсем другой крем. И машина тут же тормозит. Вам куда? Нас двое. Отчего же вы не на своей? Сломалась.

Нет, зачем сломалась? Это автобус наш сломался, а машина целехонька. Но ехать нельзя. Выпили. Были у друзей. У них дом свой. В лесу. Подвезти не могли – тоже выпили. Отчего же не вызвали такси? В самом деле. Долго, что ли, было позвонить? Странные люди. Теперь вот стоим на обочине, голосуем.

Смотри-ка, действительно тормозит. А это ведь не московский номер. Слушай, друг, не садись к нему, он из Рязани, у них там, в Рязани, пироги с глазами, их едят, а они глядят. Ой, зря ты, мужик, белыми своими руками да за грязную рязанскую дверь. Да он и не один там, в машине, ой, беда. Черный. И не боится лезть к ним. Ну что, вдова останется, ей дом достанется.

Что же мне делать? Придет когда или так и буду тут стоять веки вечные? Корни пущу, стану как дерево, через подошвы корни, через асфальт. Чтоб только покрепче. Дуб. Триста лет простою, люди все в перегной уйдут – мне на прокорм. Мужик этот, жена его, дети, внуки, дороги этой не будет. Главное, чтоб не спилили, эти суки могут, и дуб трехсотлетний не пожалеют, им недолго, электропилой.

Господи, да неужто ты, родимый, целый, невредимый? Прямо лайнер океанский, весь сияешь. И мне, грешной, счастье.

Туман. Потише бы ты ехал, друг, в таком молоке на ладонь видно. И то без пальцев, пальцы туман съел. Форточку я закрыла, замок навесила, за зиму промерзнет дом, отдохнет от меня, выспится, часы еще потикают, пока завод есть, и встанут, старше меня часы. Сколько их раз заводили?