Родина (сборник) — страница 20 из 43

«Вообще город хороший. Были бы помоложе, ни секунды бы не сомневался. Во-первых, здесь сейчас Гриша Бабушкин, помнишь, в Чите парень был? С Любой у него еще была история. Он и к тебе подкатывал. Так вот, женился здесь на чувашке. Вроде бы нормально живут. Накормили меня до отвала. Рыбу свою ели, Гриша ловит, говорит, будем вместе – будем ходить на лодках на острова. До утра сидели. Детишек у него маленьких двое, так тоже маленьких захотелось в доме. Город большой. Предприятия. В то же время – природа. В магазинах, конечно, слабо. Но это практически везде. Исключая Москву и столицы республик. Набережная красивая. Волга не хуже Иртыша. Театров два: драматический и оперный. Своя труппа. Новый кинотеатр в центре, я ходил, отличный. Люди спокойные. Говор своеобразный, но быстро привыкаешь и сам начинаешь так же говорить. Единственное, что весь город вверх-вниз, с горки на горку. Красиво, но старикам ходить трудно. Квартиру обещают в новом районе. Старый больше по душе, но дом будет высокий, хороший, рядом с водохранилищем. Ты уж не сердись, Маша, съезжу я еще в одно место. С деньгами нормально. Во-первых, я аккуратно, во-вторых, спрашиваю, и всегда кому-то что-то надо чинить. Я чиню, люди благодарят, а я не отказываюсь. Береги себя, Маша, не волнуйся. Посмотрю еще, тут главное – не ошибиться».

Уехал Николай Игоревич почти сразу после Нового года, 3 января, а вернулся 20 марта, уже снег таял. Похудевший, поизносившийся, с провалившимися, потемневшими глазами.

– Как после войны, как после войны, – повторяла-шептала Мария Натановна.

И пальто его будто порохом пропахло.

Принял ванну, выпил с Марией Натановной ледяной водки, поел горячего плова. И вспомнили они то время, когда жили за железными воротами с красными звездами, далеко от России и от предгорий Алтая далеко, в Средней Азии.

У них были две комнаты в прохладном кирпичном строении с деревянным темно-коричневым полом и зарешеченными окнами. Возле одноэтажного их строения росли яблони, черешни и абрикосы, за деревьями стояли кирпичные гаражи штаба гражданской обороны, асфальтовая дорожка вела к уличному туалету, шпалерами вдоль нее рос черный виноград. Охранник у железных ворот носил оружие, посторонних не пропускал, но обстановка была нестрогая, мирная. По вечерам пели цикады. Ночью открывались звезды, пропадали во тьме ледяные вершины Тянь-Шаня, жара спадала. Садились ужинать за деревянным столом во дворе. Днем водители и механики забивали за этим столом козла. Николай Игоревич и Мария Натановна полюбили местное розовое шампанское. Пили из высоких стеклянных бокалов, ели черный терпкий виноград. Собака дремала на медленно остывающем асфальте. В один из таких летних вечеров пожилой охранник-узбек и научил Марию Натановну готовить плов в черном чугунном казане. Не на растительном, а на топленом сливочном масле.

Ели этот огненный плов все вместе. Собака подбирала жирные куски. Сухое вино казалось сладким. Узбек принес из дома помидоры. Шуршала трава. И Лерочка была с ними. Никто не гнал ее спать, она быстро соскучилась за столом, улеглась в обнимку с собакой. Ленивейшее существо была эта собака. Кличку так и не смогли вспомнить.


Они не уедут. Не решатся. Останутся дышать сладкой отравой. В отпуск будут навещать Лерочку, нянчиться с внуками. Время пойдет медленно, но пройдет быстро. Новый тысяча девятьсот девяносто второй год встретят уже в другой стране. Чтобы оказаться в другой стране, никуда переезжать не надо. Сбережения их обесценятся. Как у всех. На пороге нового тысячелетия Мария Натановна устанет и уйдет окончательно на пенсию. Николай Игоревич будет работать в мастерской (изготовление ключей, ремонт сумок) до две тысячи пятого. В две тысячи десятом объявится вдруг Никита – письмом в узком конверте:

«…живу неплохо, вожу фуры, здоровье пока позволяет, никто мне моих лет не дает, женился в восемьдесят седьмом, в девяностом развелся, архив свой берегу, участники войны почти все уже умерли, вот свидетелей еще немного осталось, тех, кто детскими глазами смотрел. Помните, Николай Игоревич, вы рассказывали, как ваш эшелон бомбили? Напишите мне со всеми подробностями. Про все напишите. Что только помните. Как с одеждой было, что ели. Все мелочи».

«Кому же они нужны? – подумает Николай Игоревич. – Разве что тебе, сумасшедший Никита».

Письмо Николай Игоревич напишет – Мария Натановна уговорит. И снимет копию. Для внуков. Для правнуков. Если будут еще понимать по-русски.

Премьерный показ

Он его ненавидел.

Конечно, здорово, что сам режиссер приедет. Но какая же будет с ним морока! Заранее страшно. Хочется заболеть и пропустить день. Только бы не видеть лишенные всякого выражения глаза, не слышать бесцветный голос, почти беззвучный, не слышать пауз, которые никто не смеет прервать, не видеть чашку в худой дрожащей руке. И непременно нужна белая, без рисунка и позолоты, без пятен и трещин, девственная-белая чашка.

Он выйдет на сцену, начнет фразу и не докончит. И конца паузы никто не дождется. Так тоже может случиться, так бывало. Будет молчать, уставившись в серый пол. Недостаточно чистый.

Нет, правда, лучше заболеть. Или яду принять – отличный повод.

Так или примерно так думал организатор кинопремьеры.

Яду он не принял. Заболеть не решился, хотя соблазн был велик.

Он притащил из дома чай, который привез ему друг из Лондона. Черный, без примесей. Принес заварочный чайник, на всякий случай тоже белый, без пятен, трещин и позолоты. Чайник пришлось покупать. И чашку с блюдцем.

За окнами в этот день летел густой снег, и Москвы за этим снегом не было видно, а может, и в самом деле уже не было.

Сеанс назначили на семь тридцать. Режиссер обещал прийти к шести.

Водить машину режиссер не умел. Он вообще не любил машины, а любил только поезда. Поэтому для передвижения пользовался подземными поездами метрополитена. Он был человек пунктуальный, и никакой надежды не теплилось, что он опоздает. От метро он жил недалеко, кинозал тоже был от метро в двух шагах.

Разве что заплутает в снегу, зайдет в другой переулок, спрячется в храме от непогоды, заслушается певчих, засмотрится на пламя свечей.

Замечтался организатор.

В шесть часов ему позвонил вахтер и доложил, что лифт с режиссером стартовал наверх, на шестой этаж.

Он мгновенно включил чайник.

Электрические чайники в те времена были другие. Железные, приземистые, широкие. Нагревались медленно, сами не отключались, следовало за ними следить, чтоб не сгорели. Пожарные их запрещали, но безрезультатно.

Режиссер постучал в дверь и вошел. Чайник еще не закипел. За широким окном валил снег и шуршал по стеклу.

Очень трудно прервать молчание гостя. Он светлыми глазами смотрел на желтый блик света на железном боку чайника, помаргивал, погруженный в свои мысли. Организатор премьеры знал, что режиссер его не услышит. И потому молчал.

Режиссер был в клетчатой мятой рубашке, застегнутой на все пуговицы. В серых мешковатых штанах. На его высыхающих ботинках проступали соляные разводы. Организатор оделся на премьеру нарядно, в черную пару и белую, в синеву отдающую рубашку. Он был гладко выбрит и пах тонким одеколоном. Он, когда одевался вот так празднично, всегда казался немного иностранцем.

Чайник наконец закипел. Организатор ополоснул кипятком заварочный чайник, бросил щепотку заварки. Светлые глаза следили за ним. Но бог знает, что видели – его, организатора, или что-то воображаемое. А что мог вообразить этот человек, даже и думать не хотелось. Судя по фильмам, что-то тяжелое и неподвижное. Цвет лица у режиссера был нездоровый, со свинцовыми тенями под глазами.

Организатор поставил перед режиссером девственно-белую чашку с блюдцем. Себе поставил кружку, из которой всегда пил на работе. Это была его кружка теплого медового цвета. Разлил чай. Режиссеру покрепче. И два куска сахара. Он помнил все его привычки. Ни конфет, ни печенья, лишь два куска сахара для сладости. Себе взял печенье из вазочки.

Сейчас режиссер отопьет чая и, если понравится, прикроет глаза. Посидит, отворит глаза и посмотрит уже осознанно. И что-нибудь скажет. И будет уже полегче.

И режиссер отпил чая и прикрыл глаза. Посидел, отворил глаза и посмотрел уже осознанно. И сказал, что ехал на автобусе до Москвы. Был у матери, у нее домик между двух областей, Владимирской и Московской.

– Там торфяники горят, если жаркое лето. Можно дойти до шоссе и подождать на повороте автобус. Или затормозит, или нет, как повезет. Я задумал, что если затормозит, то сбудется одна вещь. Сбудется или нет. Кто знает? Поглядим. Дорога была скользкая, мокрый, тяжелый снег. Водитель слева, как водится, а в правом ряду на переднем пассажирском месте сидел его приятель, тоже водитель, судя по разговору. Говорили они без умолку. И тот, кто вел, беспрестанно жестикулировал. Я все время наблюдал его танцующие руки, позабывшие руль. На мокрой дороге, под снегом. Я думал, что мы едем прямиком на тот свет. После кольцевой, уже в Москве, мы встали в пробке. Разговаривали они уже значительно меньше, вытягивали шеи, всматривались вперед. Мы сползли с моста, и я увидел разбитую машину. Одну. Затем другую, третью. Кто-то считал вслух. Всего двенадцать.

Он допил чай, и организатор тут же налил ему еще, черного-пречерного.

– Вот почему я люблю поезда. Они едут по расписанию, и я не вижу, что делает машинист, пью чай, если дают, и смотрю в окно.

Организатор подумал: кто знает, не окажется ли водитель с танцующими руками и двенадцать разбитых в снежном тумане машин в следующем фильме этого человека, не увидит ли их тогда еще множество людей, наших современников и жителей будущего? И эта мысль взволновала его.

Он посмотрел в невыразительные бледноголубые глаза, будто подернутые туманной пленкой. Да ведь это и в самом деле волшебство: вот он – тот, кто может сделать видимыми свои грезы. Произвести их на свет. И сам организатор может оказаться таким образом на свету, в фильме этого режиссера. И будет он там в черном костюме и белой свежей рубашке, удивительно, наверное, сочетающейся с несущимся за стеклом снегом.