Посмотрел в окно и подумал, что вот так мог бы смотреть Николай Анатольевич, если бы не умер. Подумал, что сидит на его месте. Что это неуютно, сидеть на его месте. Вытянул из-под шкафа его коробку, отыскал билет.
Начало в девятнадцать тридцать.
Позвонил домой и сказал, что будет поздно.
Странное это было решение – сходить на концерт по чужому, лишнему в совершенно особом смысле билету. Классическую музыку он не любил. Вообще не любил куда-то ходить по вечерам. Любил быть дома. Читать, пить кофе, смотреть телевизор. Говорить пустые, незначащие вещи. Еще лучше – молчать. Не думать. И вот отчего-то ему показалось невозможным, чтобы этот билет пропал. Он решил, что поход на концерт будет чем-то вроде извинения перед Николаем Анатольевичем. За то, что сидит на его месте и вместо него смотрит в окно. За то, что ничего о нем не помнит. Даже лицо смутно.
Припарковался на маленькой улице. Шел до филармонии не спеша и замечал рекламные щиты, теплый свет в газетном киоске, запах еды из забегаловки, ярко-красный зонт, чью-то испуганную, замерзшую физиономию, огрызок яблока возле урны, дымок сигареты. Обычно он был невнимателен к окружающему. Но в этот вечер он чувствовал себя на месте Николая Анатольевича. Как будто бы Николай Анатольевич мог видеть все то, что он видел.
Не своими, чужими глазами он смотрел. И мир казался новым. Таким, каким никогда прежде не был. Он доставал из кармана билет и выронил монетку. И даже эта упавшая на каменный пол монетка казалась необыкновенной. Как будто бы он видел все это в первый раз в жизни. Или в последний.
Сдал пальто. Посидел в буфете с чашкой кофе, наблюдая с тревожным чувством новизны за людьми.
Прозвенел звонок, и он отправился в зал.
Люди рассаживались, покашливали. Инструменты в оркестре тоже как будто покашливали, как спросонья. Народу было много, он всматривался в лица, в основном пожилые. Справа у стены повернулся большой прожектор и осветил сцену.
Тяжелая музыка. Больно слушать. Решил, что в антракте уйдет, достаточно, ритуал соблюден.
Наутро он сидел за компьютером, работал. И вдруг отчетливо вспомнил, как Николай Анатольевич подошел к нему с листочком и сказал: вот задача, никак не могу решить внуку, трудная, помоги. Задача не решалась. Наверное, в условии ошибка, сказал он тогда Николаю Анатольевичу. И Николай Анатольевич согласился: наверное.
Дома, за ужином, вдруг вспомнилось, как у Николая Анатольевича разболелся зуб.
Вообще стали приходить на ум какие-то мелочи, пустяки. Николай Анатольевич как будто пытался к нему вернуться.
Вспоминалось, как Николай Анатольевич заваривал чай в кружке. Только рассыпной. Как прочитывал утром газету, которую брал в метро. Как в столовой ел только первое и говорил раздатчице: мне супчику, милая.
К зиме взяли нового сотрудника, еще молодого человека, он обжил стол в темном углу и сам постепенно прижился. Николай Анатольевич стал вспоминаться реже. И вскоре совсем перестал.
Следы
В Японию на русском языке.
За письмом он позабыл время.
Дело было непростое. Русский язык адресат знал плохо, но умолял писать по-русски. И сам выводил по-русски. Аккуратными растерянными буквами, почти без ошибок. Простыми, в три-четыре слова, предложениями. Он старался отвечать так же просто и коротко.
Идзу спрашивал о политической атмосфере. Об экономическом положении. О семейных делах. О кинопоказах. О погоде.
Идет снег.
Это предложение годилось в ответы на все вопросы Идзу. И не нужно сложно сочинять.
Снег.
Но главный вопрос был о прошлом, в котором светило солнце, и пели птицы, и первый космонавт летел в космос. Идзу спрашивал о начале шестидесятых. Он писал книгу о фильмах «Оттепели» и не все в них понимал.
Почему газеты наклеены на стену?
Их клеили под обои. Для ровности и тепла. Обои старились со временем. Их надо было менять. Покупали новые. Старые обдирали со стен. Открывались газеты. Обнажалась прошлая жизнь.
Он перечитывал и упрощал написанное. Слова, которые он подбирал одно к другому, были сетью. Для уловления смысла. Мелкие, частые ячейки не годились. Упрощая, он ячейки укрупнял, и смысл иногда вываливался, и тогда он подштопывал свою сеть. Вопросы японца – как вопросы инопланетянина: он смотрел на их мир под неожиданным углом странными раскосыми глазами.
Директор подбирал простые слова для непростых смыслов и позабыл о сегодняшнем времени, а когда закончил длинное письмо, не сразу сумел в настоящее вернуться. Не полностью включился, не враз.
Надписал и заклеил конверт, взглянул на часы. Они стояли. На восемнадцати тридцати. Так что он понятия не имел, сколько сейчас времени: девять, десять, час ночи. Его часы показывали восемнадцать тридцать. Он их просто завел. Пропущенное время – как у пассажиров, пролетевших над Бермудским треугольником. В те странные годы много писали о не объяснимых наукой чудесах. Как будто люди вернулись в первобытный хаос.
В кабинете стоял сизый и горький туман.
Директор приотворил фрамугу.
Совсем темно на маленькой улице, и машин не слышно. Бог его знает, может, и метро уже закрыто. Поднял трубку, хотел позвонить домой, но побоялся, что дочь уже спит. Решил спуститься в буфет и сварить себе настоящий кофе. Он часто так делал, когда засиживался допоздна, когда оставался один во всем здании. Спускался на первый этаж, зажигал в буфете свет. Набивал поплотнее рожок. Вода тем временем нагревалась в кофейном аппарате. Деньги за кофе он оставлял в ящике стола. Из-за границы привозил буфетчице конфеты и колготки и детские игрушки внукам. Он всем привозил. Обо всех помнил. Варить кофе было удовольствием. А потом сидеть за чашкой в прохладном зале, курить, дымить, думать, грезить.
В буфете, кстати, и время можно узнать – по часам над зеркалом; надзеркальное время, пропущенное. Это было для него важно. Время упорядочивало его мир. Определяло систему координат. И ночь под снегом была переходима.
Он спустился по холодной лестнице на первый этаж. В фойе смотрели со стен черно-белые лица. На дверях в зрительный зал была налеплена бумажка с печатью.
И он мгновенно оказался в настоящем. Он вспомнил убитую. Синяк на шее. Носилки. Чьи-то испуганные глаза. Вернулось пропущенное время. Ему даже показалось, что пахнет кровью, хотя никакой крови не было: убийца ударил по сонной артерии.
И вдруг он понял, что не один. Из буфета слышались приглушенные голоса, пахло едой, и падал свет, узким лезвием разрезал полумрак. Директор посмотрел на черно-белые немые лица, они глядели со стен, и вспомнил, что идет с сигаретой. Гасить не стал, хотя сам запрещал курить в фойе. Так с сигаретой и направился из фойе в коридор – по лезвию. Тихо, неслышно, боясь спугнуть голоса.
– Как этот салат называется? – Это водитель спрашивает. Голос у него слабый, тихий. Даже не верится, что бывший военнослужащий. Может, он в армии иначе как-то говорил.
– «Мимоза», – отвечает буфетчица. У нее голос, как всегда, будто простуженный.
– Условие задачи такое, что за час один человек успевает пошить пять рукавиц. – Это билетерша. У нее голос уютный, домашний.
– Прямо про зэков задачка. – Водитель.
– Про фабрику. – Билетерша.
– Это что, до сих пор в школе такие задачи? Нет чтобы про киллера. Или про бизнесмена. Сколько он денег за час заработает, если в Китае, скажем, наводнение случится. – Водитель.
– Нет, это старый учебник, он его в чулане нашел, а новый он весь перерешал.
– Про киллеров?
– Да что вы, Николай, заладили, и так тут у нас…
И они замолчали. Вспомнили про убийство. А может, и дым его сигареты почувствовали. Поняли, что не одни.
Пепел с неподвижной сигареты упал на старый паркет. На освещенную сторону. Он переступил с ноги на ногу, и паркет всхлипнул.
В буфете – ни шороха. Будто и нет там никого, а голоса почудились.
Он кашлянул и направился к ним твердым, отчетливым шагом. Выступил из проема в маленький буфетный зал и увидел напряженные лица.
И сказал доброжелательно, мягко, как только он умел:
– Я вас напугал, кажется, извините, сам напугался, слышу – голоса. Хотел уже милицию вызывать. После сегодняшнего.
– Да, – сказала билетерша.
– Да, – подхватила буфетчица.
– А я там был, – сказал водитель. – В зале. Кино смотрел.
Они засобирались уходить, но он сказал, что совершенно не хотел никого снимать с места, что, напротив, очень рад, что оказался не один, и, если только они не против, с удовольствием бы с ними еще посидел, выпил чашечку кофе. И немедленно буфетчица ушла варить кофе, и запахло свежемолотой арабикой, которую она специально приберегала для своих.
– Значит, вы кино смотрели? – переспросил водителя. – Мне кажется, вы его уже видели?
– Видел.
– Все-то вы, Константин Алексеевич, помните, – восхитилась билетерша.
– Если бы, – весело отозвался директор.
– Смотрел, смотрел, – признался водитель, – да и не один раз; я уж не знаю сколько; вы тоже фильмы по множеству раз смотрите.
– Бывает. Потому что все-таки забываю. Восстанавливаю. Я же киновед, надо помнить.
– А я помню. Этот. Каждую секунду помню. И все равно. Хочется там еще раз оказаться. Я каждый раз, когда иду после этого фильма, грущу, что все закончилось. Был праздник – и нет, пусто.
– Я вас понимаю.
– Да?
– Конечно. Знаете, как я поступил во ВГИК? Тогда вышла в прокат вторая серия «Ивана Грозного», где цветной эпизод вдруг, как огонь. И после него – смерть, пепелище. Я ходил и смотрел десять раз. Я не мог остановиться.
– Да! – воскликнул водитель.
– Я тоже понимаю, – сказала билетерша мягко, задумчиво. – Я вот так старые фильмы смотрю, из нашей молодости, как все одеты, какие улицы, какие автобусы, что в магазинах, что телевизор показывает, так бы и вернулась.
– А я бы тот фильм посмотрела еще раз, который в прошлом году, когда испанский посол у меня тут кофе пил и нахваливал, – сказала буфетчица.