Родина (сборник) — страница 30 из 43

На автостанцию вела узкая заросшая улица вдоль заводской стены. И вдруг Анна Васильевна увидела впереди себя, буквально в десяти шагах, сына, его сутулую худую спину в черной куртке. Крикнула:

– Сережа!

Бросилась за ним, нагнала. Он обернулся, и она остановилась, пораженная. Лицо было чужое.

– Что? – спросил парень.

– Нет, – сказала она. – Ничего.

Отступила. Ее мальчик стал оборотнем.


От таблеток веки тяжелели и закрывались, Анна Васильевна забылась сном. Проснулась, когда автобус стоял. Горел фонарь и освещал крыльцо магазинчика. Водителя не было. Моросил дождь. Дверь магазинчика отворилась, и водитель вышел на крыльцо. Она закрыла глаза. Слышала, как он садился в автобус, как заводил мотор. Очнулась, когда все уже вставали выходить.

– Москва, – сказали ей.

Ключ вошел в замочную скважину, повернулся.

В темной прихожей Анна Васильевна споткнулась обо что-то. Зажгла свет и увидела ботинки сына. Грязные, раздолбанные ботинки, полгода назад всего купленные. Но обувь он убивал быстро.

Она сняла сапоги и прошла в квартиру.

Сын спал на диване под пледом. Немо мерцал экран телевизора. В блюдце на журнальном столике горой лежали окурки. Форточка была распахнута. Анна Васильевна села перед сыном на корточки, заглянула ему в лицо, словно хотела увериться, что это точно он. Поднялась и тихо вышла из комнаты.

В кухне она нашла две бутылки из-под пива, на полу, у раковины. Хлебные крошки на столе, нож со следами сливочного масла. Она вернулась в прихожую и взяла ботинки. Летние, легкие, в них уже холодно. Ботинки она вымыла, протерла и оставила досыхать, чтобы потом начистить кремом. Заглянула в комнату. Сын перевернулся на спину и приоткрыл рот во сне.

К обеду он проснулся – от запаха тушенного с картошкой мяса.

– Почему же ты не звонил? Где ты был? Работал? Кем? С кем ты? Как ты мог не звонить? Что я пережила, передумала, ты хоть представляешь?

Она его спрашивала, он ел, отвечал.

Так получилось. Уехал. Все достало. Все. Не мог. Потому что ты бы стала звонить, доставать. Я не хотел. Хотел один. Так. Грузчиком. Там, в магазине. Нормально. Я тут взять хотел. Свидетельство о рождении. Надо, сказали. Вкусная картошка, да. Чего ты плачешь? Извини, правда. Я не хотел. Я буду звонить. Ладно. Правда буду. Извини. Я тебе духи привез. Так. В подарок. Я права получу. Дальнобойщиком. Я не люблю на одном месте. Скучно.

– Ботинки у тебя холодные.

– Нормальные.

– Зима скоро, надо зимние.

– Куплю.

– Денег тебе хватает?

– Нормально все.

Он уехал в этот же день. Она досидела в кухне до сумерек, до темноты. Все слышала – и тиканье часов, и гул лифта, – слышала, осознавала, но так, как будто бы ее самой не было. Из небытия.

Позвонили в дверь, и Анна Васильевна подумала, что это сын, что-нибудь позабыл, за чем-нибудь вернулся. Тихо, шаркающей походкой пошла открывать. Старушечьи шаги. Не заглянув в глазок, отворила. На пороге стояла Галина Петровна.

– Можно?

Прошли обе в кухню.

Сидели в полумраке, молчали. В полумраке им легко было говорить, не видя друг друга, не различая.

– Сын был?

– Да.

– Уехал?

– Днем.

И молчать в полумраке легко, как бы с собой молчишь наедине.

– Спросить хочу.

– Да.

– Как там дом? Видели?

– Дом?

– Ну да. Видели? Подходили?

– Да.

– Как он там?

– Нормально. Стоит. Ремонт. Вроде бы говорили, что газ собираются проводить. Я слышала разговор.

– Значит, печку сломали?

– Наверное.

– А мебель?

– Не знаю. Вынесли, наверное.

– Я мало чего взяла. Нарочно, чтобы не тащить рухлядь. Прошлое – в прошлом.

Помолчали.

– Я бы не хотела туда совсем вернуться, в то время. Но я бы хотела взглянуть хоть одним глазком на них, на маму и на брата, и на себя в косичках, услышать, как тогда часы тикали, войти в дом невидимкой и посмотреть на нас всех, разговоры подслушать. Но мне остался только один вечер в старом пустом доме, где давно уж никого – ни мамы, ни брата, ни меня. Я нашла книгу на этажерке, «Тарас Бульба», сунула ее в сумку, прибор столовый для горчицы, соли и перца, я его купила с первой зарплаты и маме подарила, и больше я ничего не взяла, мы договорились, что они сами распорядятся, хотят – на помойку, как хотят.

Галина Сергеевна помолчала и сказала:

– Пойду.

Анна Васильевна ее не провожала. Слышала, как защелкнулась дверь. Посидела еще немного и пошла спать.

В субботу она все в доме прибрала, перемыла. Фотографии разложила и надписала. Но кто был незнакомец на снимке, так и не вспомнила.

Иллюзион

Предисловие

Две тысячи одиннадцатый. Январь. Первый рабочий день после Нового года, темный и сырой. Как он прошел – не помню. Вечером в электричке было жарко, полно народу, белый люминесцентный свет мерцал и дрожал. Передо мной сидели мама с дочкой лет семи-восьми, они накупили деревянных игрушек, наверное, такие делали в старину: круг с курочками, клюющими зерно, кукла с веревочными ногами и тяжелыми деревянными башмаками. Кукла качалась на пружинке и улыбалась нарисованной улыбкой, безмятежно-счастливой.

Машинист объявил, что поезд не останавливается на станциях Строитель, Челюскинская, Тарасовская, Клязьма, Мамонтовская.

– Со всеми остановками, – вздохнула девочка.

– Нет, – возразила мама.

– Со всеми, – не сдавалась девочка.

И я подумала: какая глупая девочка, но девочка оказалась умная, поумнее нас. Они вышли в Мытищах. И потому Строитель, Челюскинская, Тарасовская, Клязьма и Мамонтовская для них не существовали – были уже после того, как они покинули электричку, после Мытищ. Да, большая часть мира для нас не существует, не имеет значения. Видимого значения, по крайней мере.

Чуть впереди и через проход от нас сидел парнишка. Сидел ко мне спиной, но иногда поворачивал лицо, так что я могла его разглядеть. И сразу было ясно по его лицу, что он слабоумный. Не знаю, почему это сразу так ясно. Кажется, что в его лице не было выражения. Не было усталости, не было радости, не было мысли. Даже в деревянном лице куклы было выражение, художник его худо-бедно изобразил.

Поезд шел, я по большей части смотрела на девочку, как она играет, как стучат клювами курочки в наклеенное на деревяшку пшено, как улыбается и качается на пружине кукла. Затем я устала от них, отвлеклась, перевела взгляд и увидела чуть впереди через проход от нас руку. Это была рука глупенького. Он закинул ее за спинку сиденья и, не глядя, водил рукой по плечу сидевшего к нему спиной пассажира. Рука трогала спящего пассажира за плечо, гладила, она была как бы отдельно от глупенького, жила своей жизнью. Но пассажир проснулся, дернулся, обернулся, увидел чужую руку и крикнул:

– Руку убери!

Рука мгновенно исчезла.

Еще несколько раз идиот забывался и закидывал свою руку, и она гладила пассажира по плечу и после окрика исчезала. В окрике был испуг, гадливость, ненависть. Как будто бы не рука человека коснулась пассажира, а паучья лапа. Боюсь, что и я так бы вскрикнула:

– Руку убери!

Глава 1. Коричневое лицо

Я вижу свое лицо на фотографии и не знаю, всегда ли я была так сосредоточена и грустна. Лицо на фотографии слишком даже с выражением – замкнутое, печальное лицо. Надеюсь, что оно не всегда такое было, что бывало и веселым. Но фотографии со смеющимся лицом нет, а есть только эта. Она вообще одна-единственная из того времени. И я даже не знаю точно, сколько мне здесь лет. Семнадцать или восемнадцать.

Я без очков, глаза видят, но плохо, кажется, что глаза черные из-за огромных зрачков, да и качество фотографии не бог весть какое, чтобы передавать оттенки. Черно-белая, небольшая, вся умещается на ладони.

Я пытаюсь понять, могла бы я такая понравиться какому-нибудь мальчику. Вряд ли. Он бы, скорей всего, испугался этого моего сосредоточенного лица, безумных, ничего не видящих глаз. И все знакомства, которые все-таки состоялись в моей жизни, начинались не с этого выражения лица. Жаль, жаль, что нет другой фотографии, я бы смотрела на нее.


Тысяча девятьсот восемьдесят первый. Моя первая осень в Москве, далеко от родительского дома. В то время я писала домой часто. Письма не сохранились, но помню, что почерк у меня был тогда детский и что в каждом буквально письме я описывала погоду. Не знаю, можно ли было доверять этим письмам даже по части погоды. Не уверена. Что касается внутренней жизни, то в них она не отражалась. Лживое зеркало – эти письма, всегда бодрые и торопливые.

Я возвращалась из института троллейбусом номер три, от Новослободки. Мужчина в троллейбусе спросил, где я учусь. Я честно ответила, что в Институте инженеров железнодорожного транспорта. До сих пор, если я знакомлюсь с кем-либо и этот некто – кто угодно – спрашивает, как меня зовут, где я работаю, где живу, замужем или так и есть ли детки, я отвечаю на все вопросы честно и прямо. Как будто мне вкололи сыворотку правды. И незнакомец узнает обо мне, что я не замужем и что детей мне бог не дал. Тогда, в третьем троллейбусе, вопрос о детях не возник, я сама была ребенок.

Я отвечаю правду на вопросы, но ведь не всегда люди спрашивают, бывает, что и сами догадываются. В таком случае я всегда соглашаюсь с их догадками. Вас дома ждут. – Ага. – Муж. – Точно. – Наверное, военный. – Ну да.

Так что, с одной стороны, не могу соврать, а с другой – они получают полную свободу обманываться.

Тот мужчина в троллейбусе был очень загорелым, не легким курортным загаром, а слишком темным, рабочим. Глаза у него были светлые на фоне коричневого лица. Он ничего не предполагал. Получил на свои вопросы правдивые ответы: что живу в общаге, учусь на первом курсе, отец служит в Казахстане. Почему он вообще ко мне обратился, мне сейчас сказать трудно. По всей видимости, наши взгляды встретились совершенно случайно. Мы просто увидели друг друга, так бывает.