Дождались всех и отправились. Странно было выходить так рано с завода, странно, что выпускали. Время отвлеклось, как отвлекся бы часовой на посту, и они проскочили. За проходной их ждал автобус. Она замешкалась, отстала, задержалась с рассеянным лицом у щита с газетами. Подошел пожилой мужчина с палкой и загородил ее. Он читал, близко наклоняясь к газетным буквам. Она видела автобус из-за его плеча. Все уже сели, но он стоял, мотор работал вхолостую. Наверное, шофер закуривал.
Из автобуса вдруг вышла Анна Сергеевна. Направилась к газетному щиту.
Она сжалась за большим, тепло дышащим мужчиной. Анна Сергеевна обошла мужчину. Пахнуло всегдашними ее духами.
– Тебя ждем.
– Да?
– Нашла время газеты читать.
– У меня голова болит, Анна Сергеевна, я на воздухе постоять.
– Я тебе таблетку дам, а воздухом мы сегодня на месяц вперед надышимся.
– Я бы домой лучше…
– Я бы тоже.
– А…
– У тебя во сколько рабочий день заканчивается?
– В шесть.
– Вот и будь добра до шести – с трудовым коллективом. Здесь не детский сад.
Весь автобус на нее смотрел, когда шла по проходу, все двадцать человек, первый раз так – все взгляды на нее. Села в самый хвост, притиснулась к окну, затаилась.
Ехали очень долго, больше часа, при том, что в те времена дороги были почти пустынны.
Прощались в каком-то как будто ангаре с воротами и без окон. Дурно пахло цветами. Незнакомый человек сказал, что помнит покойного маленьким мальчиком и всегда в нем видел этого мальчика, и заплакал. Она смотрела на него удивленно. Начальник отдела сказал, что покойный был прекрасным работником и товарищем. «Нам всем его будет не хватать».
В гроб заглянула почти нечаянно и оторопела, не узнала лежащего и сейчас только поняла, что он совсем ушел, что его уже нет, что это тело – не он, это почти сама земля, и радостно стало, и жутко от этой радости. Радость была понятная, простая, что он не посмотрит больше никогда на нее бледноголубыми неподвижными глазами, от которых и она становилась неподвижной и не могла уже даже думать, едва только дышала. Никогда он не скажет громко, на весь отдел: «У вас три ошибки в программе!», не швырнет распечатку о стол: «Будьте любезны, разберитесь». И не добавит, не добьет: «На первом курсе такие ошибки студенты делают, и то не все, самые тупые». И не будет он сидеть с чашкой чая и громыхать в ней ложкой! Не услышит она ни его голоса, ни его ложки, ни шагов, которые всегда узнавала. И не увидит она больше его носовой платок – у него часто был насморк, и она помнила все его платки. И никто не обзовет ее дурой набитой, объясняя задачу. Она его боялась, а теперь бояться некого, и слава богу, спасибо Ему, если Он есть, что прибрал это чудище, иначе бы она уже не смогла, не вынесла. И она поняла, как хорошо, что поехала со всеми прощаться, ей очень нужно с ним попрощаться, навсегда, попрощаться, чтобы уже забыть.
Вдалеке темнел лесок. Ноги скользили по глинистой земле, дул ветер. Дождь начался и шел все сильнее. Мужчина, который помнил его маленьким, сказал, что душа покойного не хочет нас покидать и стонет и плачет. «Уходи, уходи, – думалось, – не стони, не поможет, а я тоже плакала, но тебе все равно было». Зонта она с собой не захватила, и Анна Сергеевна взяла ее за локоть и притянула к себе:
– Чего-то ты, подруга, дрожишь, первый раз хоронишь?
Точно, первый раз.
Анна Сергеевна сама, своей рукой, налила ей водки и велела выпить сразу, чтоб не заболеть. И горячего ей подкладывала, и чаю покрепче наливала, с коньяком.
А ей интересно оказалось посмотреть, где он жил, так бы и не побывала никогда. Квартирка была в панельном доме, на окраине, холостяцкая, холодная, в окна дуло из щелей. В ванной висела его рубашка, она ее не видала, наверное, домашняя, с обтрепанными манжетами. Уж могли бы и убрать, ни у кого руки не дошли. Незнакомый мужчина оказался дядей покойного. Рассказал, что тот рос сиротой и всего сам добился. А чего добился? Квартиры этой щелястой на птичьей высоте? Работы в затхлой конторе от девяти до шести? Это, наверное, не она одна так подумала, по глазам было видно. Жена у него, оказывается, была – пять лет назад. Ничего от нее не осталось, даже фотокарточки, все порвал, она ему изменяла. Книжки он читал – воспоминания маршалов о Великой Отечественной войне. В одной была закладка, она открыла. Схема сражения со стрелками передвижений войск, с речкой и сараем на том, на не нашем, берегу.
От выпитого ей не сиделось на месте, какое-то беспокойство появилось во всем теле и томление, она вышла на балкон, там курили мужчины и седая женщина, соседка. С такой высоты она и не видела никогда мир. И балкон казался совсем крохотным, приступочкой.
– А тебя я знаю, – сказала соседка.
– Да?
– С его слов. Ты у него, прямо скажем, с языка не сходила. И походка твоя его раздражала, и голос, и всякий раз, как ни зайду, он помянет тебя. Я не вытерпела, сказала: «Покоя она тебе не дает, влюбился, наверно». Так он пирожки мои шваркнул с балкона, представляешь?
Дом
Выход из метро закрыли, пришлось через радиальную. Шла незнакомым переулком под утренним небом. Сказали, что переулок приведет к третьему корпусу. Прозвенел невидимый трамвай. С пустого серого неба слетел, вращаясь, листок, – откуда его принесло? Не желтый, помутневший. Всё, кончилась сентябрьская ясность.
В приземистом одноэтажном доме горели огни. Он стоял здесь лет сто, у дверей памятная табличка, можно бы прочитать; издали она не могла различить, а подойти, отворить калитку, подняться на крыльцо времени не было, она на секунду только задержалась у желтых огней. Ей подумалось, что там все как сто лет назад, люди сидят за круглым столом, поет самовар, печи уже растоплены. Она бежала на работу и улыбалась, представляя тепло того дома. Но уже на проходной забыла о его существовании. На другое утро опять он встал перед ней, за невысокой оградкой, в окружении старых лип, и подумалось о летнем их сладком запахе, как проникал он сквозь открытые окна в дом, где все еще спали, и какая тишина тогда стояла в Москве, в глухом ее этом углу.
Настали заморозки, она бежала по черному, сырому асфальту, посыпанному солью, а раньше бы здесь все оледенело и дворники бы сбивали лед ломом, и вдруг она остановилась. В доме горели огни, из печной трубы шел дым. И так ей захотелось войти и приблизиться по дощатому полу к изразцовой, наверное, печи, жарко гудящей.
Она приехала в субботу. Волновалась, так что не сразу решилась пройти через калитку. Боялась, что не увидит того, что придумала, – ни дощатого пола, ни изразцовой печи. Людей за самоваром точно не будет, это она понимала. Снег нападал за ночь, за оградкой он был белый, и черные липы стояли в нем торжественно. В окнах горел свет, скрипело крыльцо под ногами. Она отворила обитую ватином дверь и вошла в прихожую. За столом сидела женщина в платочке. Пол под ногами был деревянный, серый, некрашеный. Она заплатила пятьдесят копеек, и женщина дала ей билет, зеленый, как в кинотеатр, разве что не был указан ряд и место.
Дом был, конечно, не жилой – музей, но самовар стоял на круглом столе, и печь топилась, изразцовая. Подойти к ней было нельзя, ее ограждали бархатные шнуры, но жар от нее исходил, и немного надо было воображения, чтобы представить себя сидящей на корточках у приоткрытой дверцы, за которой пляшет огонь.
Она прошла вереницу комнат, рассмотрела кожаные, твердые наверное, диваны, горки с посудой, сундуки, девичьи кровати в спаленке, и подумалось почему-то о мяче, закатившемся под кровать. Мучительно хотелось знать, кто же здесь жил, в этом доме, как жили, как проводили время, какие здесь звучали разговоры… а вот здесь, в темном закутке возле чулана, поцелуи.
Экскурсоводша в очках все рассказала. Посетителей других не было, и рассказывала она спокойно, неспешно, с удовольствием отвечала на вопросы. И даже книжку подарила о всех жителях этого дома, об их судьбе.
Книжку она прочитала не только эту, в библиотеке ей все нашли, что только можно, об этих людях, о доме, о вещах в нем, у каждой была история. И каждый почти выходной, если только не болезнь или еще какое происшествие: трубу, например, прорвало под Новый год, наведывалась в этот дом и с экскурсоводшей уже говорила как с равной, но больше любила ходить одна, сидеть на стульях для посетителей, смотреть на убранство, все о нем зная, всю подноготную. Но ей хотелось большего. Не просто вплотную подойти к этой жизни, а сделать шаг за грань. За бархатные-то шнуры она проходила уже как своя, и ладони ее ложились на горячие изразцы, но все это было не то. Близко она подходила к той жизни, близко та ее к себе подпускала, но не впускала – все-таки оставалась сама по себе, как бы за гранью. И дело было не в разных временах: она в настоящем, они – в прошедшем. Они просто не хотели ее впускать к себе, так ей чувствовалось.
После она догадалась, что не только они. И те, кого она любила в настоящем, с кем хотела бы быть и, кажется, могла бы, ее не допускали. Никогда не было последней близости, самой. Не в плотском смысле, в плотском смысле такая близость меньше всего достигалась – из ее опыта. Ей оставалось только чувствовать их жизнь, издали, всегда как чужую, всегда как из другого времени, всегда как прошедшую. Их жизни уже прошли, а ее все еще длится. Но ничего в ней уже не будет.
Работа
Это была ее третья работа. На первой она продержалась один день, на второй – до обеда. Мать не могла взять в толк почему.
Она не умела объяснить. Молчала.
– Обидел тебя кто? – спрашивала мать. – Работа тяжелая? Что вообще не так? Почему нельзя потерпеть? Как ты собираешься жить? Ни образования, ни внешности. Как-то надо приспосабливаться к жизни. Ничего в ней особо страшного нет. Привыкать трудно, надо потерпеть. И денег у меня больше не проси, может, это тебя научит. Ведь есть же у тебя слова, когда деньги нужны, а когда мать спрашивает, слов нет, все куда-то деваются.