Родина слоников — страница 12 из 54

«Добровольцы»

1958, к/ст. им. Горького. Реж. Юрий Егоров. В ролях Михаил Ульянов (Николай Кайтанов), Петр Щербаков (Слава Уфимцев), Леонид Быков (Леша Акишин), Элина Быстрицкая (Лёля), Людмила Крылова (Маша), Микаэла Дроздовская (Таня). Прокат 26,6 млн человек.


Новые песни взыскуют новых певцов. Всякая реформа общественного уклада возлагает неподъемные надежды на молодежь, попутно обещая ей морковкой на удочке какое-то неведомое, не испытанное старшими, захлебное счастье — коммунизм, рынок, город Холмогоры — там, за горизонтом, откуда порой предрассветной высовывается первый солнечный луч. Никакие заклинания о поколенческом единстве не прикроют очевидной необходимости смены элит — это отчетливо бросилось в глаза на XX съезде: Хрущев читал известный закрытый доклад как в дубовую бочку. В зале собралась вся самая ортодоксальная дрянь советской страны и окрестностей, которой только партийные приличия и исторический перепуг помешали разорвать первого в клочья. Понятно было, что крутенькую кашу придется заваривать совсем другими руками. Ни до ни после 50-х Россия не знала такого распашного, горячечного мифа о Товарище Комсомоле — деловом парнишке в промасленных рукавицах, красной майке и со значком о среднетехническом образовании. Тридцатые славили партию, 40-е — народ, 60-е — светлого мая привет, 70-е натужно величали ветеранов — и только 50-е были отданы звонкой и розовой коммунистической весне с теодолитами, гантелями, зачесом и зачеткой заочника. Юность штурмовала, шутила, шефствовала, широко, как опоры ЛЭП, расставив ноги, вглядывалась вдаль, где среди снегов вставали новые современные города, возвращались из Танжера и Кейптауна сухогрузы, проступали среди северного сияния ученые формулы, а спутник слал из столицы мира заветные позывные «Широка страна моя родная». Все было заново — «Первые радости», «Первый троллейбус» и «Первый эшелон». В 58-м в Москве открылся памятник Маяковскому, первого секретаря ЦК комсомола и организатора целины Шелепина назначили председателем КГБ с задачей чистки аппарата от старых кадров, а 38-летний режиссер-фронтовик Юрий Егоров снял по одноименной поэме 43-летнего поэта-песенника Евгения Долматовского знаковый кинороман «Добровольцы» о седеющей молодежи 1915 года рождения.

«Песнь о пяти орденах комсомола», — дразнили «Добровольцев» современники. Это, конечно, было преувеличением: Каховку Уфимцев с Кайтановым не штурмовали и Казахстан не распахивали — однако, не помешай возраст, вполне могли; настрой был — в каждую дырку лезть. «А где, Сашенька, папа?» — «А папа уехал с дядей Славой с самураями воевать». Просто нам по душе непокой, мы сурового времени дети. Конец 50-х рельефно очертил параметры современного героизма: настоящему человеку надлежало лезть на верхотуру без страховки, вербоваться со слабыми легкими туда, где больше пурги и меньше удобств, тянуть с раскрытием парашюта, лезть в обваливающуюся шахту и как можно чаще конфликтовать с врачами: бегать из больниц раньше срока, просачиваться к травмированным на всю голову и по мере сил обманывать медкомиссию. Естественная убыль героев в подобных условиях в расчет не принималась: сценарий был написан античным амфибрахием («Мы сразу привыкли в труде торопиться, как будто сдаем бастион перед боем…»), а поэзия обычно невнимательна к потерям. Два портрета на стенку — и вечная память павшим, а сами — вперед в забой, в штыки и на субботник.

Страна по-прежнему считала, что амбразуры закрывать и котлованы мостить лучше всего людьми, но — с поправкой на время — строго на добровольных началах. Бригадир метростроевцев Кайтанов атлантом вставал под обваливающуюся штольню и звучал гордо. Леша Акишин в затонувшей подлодке отдавал другу последний акваланг и завещал жить счастливо — не спрашивая, отчего так выходит, что аквалангов вечно не хватает на всех.

Однако тем и хороши были «Добровольцы», что никого и ни на что не агитировали, к самопожертвованию не привлекали, а просто запечатлевали давно повыбитую комиссарскую породу 30-х (даже играли героев актеры со старыми партийными фамилиями Ульянов и Щербаков). Шляпа, кепарь и косынка мирно соседствовали рядом на вешалке, вернувшийся с фронта моложавый комбат говорил другу-жене-комсомолке красивые слова (нет-нет, только насчет любви), а бывший беспризорник Уфимцев приплясывал «кукарачу», будто чеканил щечкой тряпичный мяч. Совсем особо, впервые в кино прозвучали отголоски репрессий. Аккурат в 38-м тень решетки нависла над опальным бригадиром-«вредителем», но — «Ребята, мне стыдно за вас!» — крикнула на весь ангар краснокосыночная товарищ Теплова, зажав в руке письмо из Испании, как серп, гранату, мирный атом и слово ленинской правды. И ребята героически грязными руками гуртом проголосовали за Кайтанова, а начетчика Оглоткова поперли с шахты с треском. Тогда это было сильно, да и сейчас ничего: временами красивый миф дороже тухлой правды.

«Добровольцы» и были красивым мифом отбойного молотка и винтовки в бок номенклатурным зеленым скатертям и председательским колокольчикам. Чумазые белозубые люди весело шагали по стране со смены. Оплывшая гундосая бюрократия нервно собирала бумажки. «Не созданы мы для легких путей, и эта повадка у наших детей. Мы с ними выходим навстречу ветрам — вовек не состариться нам».

Новая редакция старых советских песен в тот год страшно разволновала Запад. Даже Элвиса Пресли в армию замели и направили укреплять передний край борьбы с большевизмом — группу американских войск в Германии.

«Последний дюйм»

1958, «Ленфильм». Реж. Никита Курихин, Теодор Вульфович. В ролях Николай Крюков (Бен Энсли), Слава Муратов (Дэви), Михаил Глузский (Джиффорд). Прокатные данные отсутствуют.


В России никогда не ставили Хемингуэя, но превыше всего держали Большой Хемингуэйский Понт. Тяжелую повадку и картинную опустошенность обветренных гарпунеров, тертые летные куртки в росчерках шрамов и заветную сигарету, принимаемую после боя губами из рук влюбленной женщины или преданного юнги. Процеженные слова, небрежное внимание к женщине, крутые испанские напитки: на вкус — дрянь, зато название! Чувства к Хемингуэю были сугубо возрастными; его палубный выпендреж бывалого человека, рассекающего косяки не бывалых, в годы хэмомании мало трогал взрослых: все они равно черпнули лиха и беззлобно посмеивались над особо козырными героями. Зато пацанва свято блюла свою порцию горемычного форса: блокадники фигуряли перед эвакуированными, но тушевались пред сынами полка, на всех фотографиях запечатленными с папироской. Суворовцам уступали ремеслушники, а круглым сиротам — половинные; это и была русская паства Хемингуэя, в 58-м ничуть не забывшая холод могил и сжатые кулаки: война, которую мир окончил в 45-м, в России продолжалась до марта 53-го. В год хула-хупа, атомохода «Ленин», первых кредитных карт и первого триумфа сборной Бразилии под началом Пеле на футбольных чемпионатах мира дети предвоенных годов рождения вступили в совершеннолетие, а послевоенных — в возраст самостоятельного чтения. Они причащались Хемингуэю посредством недавно созданного журнала «Иностранная литература», а в кино всем миром ходили на фильм Никиты Курихина и Теодора Вульфовича «Последний дюйм» по рассказу прогрессивного английского писателя Джеймса Олдриджа.

Эпигон Олдридж оказался даже лучше предтечи: в отличие от безразличных хэмовских героев, его пилот и аквалангист Бен Энсли был подчеркнуто лоялен к верным и надежным парнишкам. «Когда тебе станет совсем „ничего“, пригни голову ниже к полу, чтоб не запачкать кабину», — говорил он в воздухе сыну, которого учил ремеслу и разрешал звать себя «Бен». У него была Та Самая куртка, Тот Самый грубой лепки профиль, он хмуро курил перед погружением, тянулся к пачке тотчас после всплытия и вообще был роскошен в маске на лбу, обвитый патрубками акваланга. Он бивал «мессершмитты» над Эль-Аламейном, позже эвакуировал разоренные нефтепромыслы в Бахрейне, учил управлению богатеньких буратин и умел сказать лаконично и мужественно: «Никогда и ничего не бойся, когда ты один». «В жизни можно сделать все, если не надорваться». «Все решает последний дюйм». Сын заучивал эти слова, как и все отцовское, — весомую медлительную походку, движение рычагов и педалей, небрежность к деньгам и почтение к большим деньгам. «Запомни: все решает последний дюйм», — наставлял он черепашку, упрямо форсирующую черту на песке, — маленький мальчик с большими часами, которому осталось совсем недолго ждать, пока отец скажет ему: «Молодец, Дэви». У многих маленьких и не очень маленьких мальчиков в зале если что и осталось от отцов, так только большие часы или большая пилотка, а то и вовсе звездочка; они с трепетом смотрели на эту пляшущую тень самолета на барханах, на фото красотки на приборной доске, резиновую присоску Микки-Мауса и банку из-под ананасового компота, наплевательски зашвырнутую под крыло. Они списывали слова и пели хором в парках отдыха: «Но пуля-дура вошла меж глаз ему на закате дня, успел сказать он в последний раз: „Какое мне дело до всех до вас, а вам — до меня“». В фильме было «и в этот раз» — но все пели «в последний»: красивее получалось.

Самое необъяснимое — каким волшебным образом эстетика «Дюйма» совпала с духом и буквой «Старика и моря», снятого будущим постановщиком «Великолепной семерки» Джоном Стерджесом в том же самом 58-м! Та же желто-изумрудная гамма песка и моря, та же дружба с мальчиком и звенящая нота преодоления, те же изуродованные акулами руки и примат геройской музыки — с той только разницей, что композитор Димитрий Темкин за «Старика» получил «Оскара», а Моисея Вайнберга даже и не слишком запомнили, распевая балладу о Бобе Кеннеди как народную. Даже фактурно Спенсер Трэйси и Николай Крюков были одной моряцко-боксерской породы. В конце 50-х советское кино впервые после Эйзенштейна снова вышло на международный уровень — жаль, ненадолго. В мире дети войны пошли дальше, препарируя рожденную военной оскоминой преступность, сексуальную легкость и новый демократично-«бондовский» шик наступающего десятилетия. «Далекая северная страна, где долгий зимний день» в этом отношении тормознулась на «Последнем дюйме», поставив аккурат в те же годы последнюю точку брутального стиля вместе с застрелившимся в 61-м Хемингуэем.