к узнал от Павла Иваныча, что кто-то подстерегал его ночью, и только случаем остался Павел Иваныч живой, невредимый. А ведь я, как и Павел Иваныч, тоже служил в Красной нашей Армии, был разведчиком в пехоте, сколько раз хаживал в тылы к белякам за «языком», даже один раз офицера за шиворот приволок. И вот с того порешил: будь что будет, но проберуся к кулачеству, все проведаю и пусть, коль судьба мне не подфартит, пусть погибель приму, за то оберегу добрых людей от зла. Так и настоял на своем, а потом уж Павел Иваныч благословил меня: «Мы солдаты!» Я и теперич скажу: нету лучшей службы, чем служба солдатская, на войне ли, в мирной ли жизни, а мы, партейцы, в том строю стоим в первой шеренге! Да ведь и как станешь жить, как людям в глаза смотреть, ежели мог что-то сделать, пусть самое трудное, а не сделал, не проявил себя в полную силу? Ну, понятно, кулак — это не белый офицер, что пошел в кусты оправляться, а я его там сцапал и доставил в наш штаб. Чего у него, у кулака-то, в башке, поди-ко узнай! Значит, приходится мне брать на себя позор, кланяться моему врагу, втираться к нему в доверие и перед своими же товарищами быть в подозрении. Вы за то Павла Иваныча не ругайте и Уфимцева не корите, почему они обо мне помалкивали, не докладали вам, куда и зачем я отправился. Мы заранее уговорилися так: окромя нас троих, никто знать не должен. Не то чтобы кто-то выдаст, а мало ли бывает, обронит неосторожное слово или еще как-то ненароком промолвится, так и делу конец…»
Дальше дописка другими чернилами:
«У них за главного, как понимаю, Евтей Окунев. Об этом Павел Иваныч и Уфимцев в курсе. Согрина сам черт не расковыряет. Уклоняется, не то от Окунева действительно врозь. Саломатов тоже вроде бы непричастен. Так что, насчет Пашки Барышева надо от Чернова допытываться».
По расстроенному лицу Чекана, по его растерянности, увидела жена Холякова свою горестную утрату и, не дождавшись, о чем же в письме говорит ее муж, кинулась грудью на стол.
Причитала она, как пришибленная, в бессилии неспособная подняться и поправить хотя бы сдвинутый с головы полушалок. Чекан позвал из прихожей Акима Окурыша и поручил приглядеть за ней, а сам кинулся в канцелярию, куда Гурлев после бесплодных поисков собрал всех партийцев.
Письмо Холякова прочитали вслух в скорбной тишине. Гурлев, бледный, измученный, мужественно сказал:
— Как на войне: пошел и не вернулся! И во всем этом, что погиб мой друг, виноват я! Судите меня, товарищи, как хотите!..
— Это большой проступок, Павел Иваныч, — совсем не дружески ответил ему Чекан. — У тебя были указания райкома! А как же ты поступил? Что вам могла дать такая поспешная, не подготовленная операция? Ты мог избегать советов со мной, но вот братья Томины, вот Кирьян Савватеич, вот Бабкин; почему и от них все скрыл?
— Повторяю, я виноват! И как бы вы меня теперь ни судили, все равно это не так тяжко, как сознание вины перед другом Кузьмой! Чем я могу ответить ему?
— Кузьма тебя судить не велел, — заметил Бабкин. — Не то мог бы ты, Павел Иваныч, партийного билета лишиться! Не простое дело свершилося!
— Может, сразу скинете меня с должности? — понурился Гурлев. — Или дозволите хоть как-то исправить свою ошибку? Только из партии не изгоняйте! Нету мне без нее жизни!
Братья Томины и Кирьян Савватеич оказались уступчивее.
— Потеряли одного товарища, зачем же терять второго, — вступился за Гурлева Кирьян Савватеевич. — Павел Иваныч, конечно, заслуживает самого строгого взыскания за то, что действовал не по-партийному, поспешил и забылся, мы же все-таки не на войне!
— Нам без Гурлева никак нельзя! — решительно произнесли братья Томины. — В райком поедем, ежели что…
— Так, очевидно, райком и решит окончательно, — добавил Кирьян Савватеевич. — Все-таки надо учитывать риск самого Кузьмы Саверьяныча.
Чекан чувствовал и себя виноватым. Можно было, вероятно, более внимательно отнестись к поведению Холякова, к его проступкам или же не разговаривать попусту с Гурлевым, а потребовать от него полной откровенности о причине «примиренчества» к явному нарушению партийной этики.
— Виноват я, конечно, и в том, что не посоветовался с тобой, Федор Тимофеич, — как бы угадав его мысли, сказал Гурлев. — А пошто? Пото, что уговор с Кузьмой был раньше, он уже отправился на задание и возвращать его обратно мне показалось опасным. Кулаки-то нас разгадали бы сразу! Начал он с Согрина. А ведь сам понимаешь, Согрин — это, как омут. У меня вот сейчас такое желание — пойти и пристрелить его и на том самому себе точку поставить…
— Этого еще не хватало! — обозлился Чекан. — Разум теряешь!
— Не пойду! Не дозволю себе! — твердо добавил Гурлев. — У нас с ним борьба еще вся впереди! И Кузьму найти надо! И Барышева надо словить!
Решение о проступке Гурлева отложили до согласования с райкомом и в должности секретаря партячейки пока оставили. Нужно было прежде выяснить: где Холяков?
Поиск его еще продолжался. Уфимцев, тоже осунувшийся, с группой мужиков сам осмотрел стога соломы в гумнах, шарил багром на озере в прорубях, а по вечерам допоздна занимался допросами. Уже десятки свидетелей, которые соприкасались с Холяковым на масленой неделе, дали ему показания. Две ночи содержались под следствием Согрин, Саломатов и Аббакумов. Ничего не прояснялось. Ни малейшей зацепки. Мельник Чернов оставался единственной реальной личностью, которая могла хоть что-то открыть. Но Чернов держал себя твердокаменно. В читальню через тонкую стенку доносилось из камеры поскрипывание половиц под его тяжелыми ногами. Выдала его простая случайность…
В прихожей Чекан встретил Аганю с Ахметом. Девушка в черной плюшевой жакетке смущенно пряталась за сгорбленную спину старика, тот тоже замялся и попятился, тогда она вдруг насмелилась и, пыхнув румянцем, вышла вперед.
— Мы к тебе…
— Такой ват дилам выходит, — забормотал Ахмет, — увольняться надо, в свой деревням гулять нада, а новый хозяин расчет не дает!
— Обожди, — отстранила его Аганя. — Дай сначала про ящик сказать!
— Про какой ящик? — не зная, как их понимать, спросил Чекан.
— О, аллах! — словно готовясь броситься в ледяную воду, взмолился Ахмет. — Оборони, аллах!
— Не пугайся! — предупредила Аганя. — Тут люди свои. Скрывать дальше не надо. Может, им это, про ящик-то, знать очень нужно. Я могу подтвердить, ты человек честный, добрый. — И чтобы заручиться поддержкой, никак не называя Чекана, обратилась к нему: — Разве Ахмета могут посадить в каталажку, коли он сам все расскажет?
— Ты говори толковее, — попросил Чекан. — Какой ящик? С чем?
Он отвел их к Уфимцеву.
— Я возил ящикам, тяжелый шибко, а Евтей баял — шестеренки, поковка разная. Батрак-та заглядывать нельзя, — опять с оправдания начал Ахмет. — И новый-та хозяин тетрадкам прячет.
— Наверно, в ящике было оружие, — совсем смело и уверенно подсказала Аганя.
— Ящикам был, — добавил Ахмет. — Не виноватый я. Аллах видит: не виноват! Хозяин-та ящик сам клал, велел Петро Евдокеичам отдавать один на один.
Говорил он сбивчиво, путанно, постоянно уверял в своей невиновности и, если бы не Аганя, пришлось бы много раз его переспрашивать.
Уфимцев составил протокол свидетельских показаний. Вскоре Аганя с Бабкиным ушли к Горбунову разбираться на месте с расчетами за работу. Ахмет остался. Уфимцев дал ему очную ставку с Черновым.
— Подкупленный он, потому врет, — заявил мельник.
— Ай, ай! — обиделся Ахмет. — Совесть-та святой, как бог! Как можна продать его?
— Много ли ты в ней разбираешься? — обозлился Чернов. — Гляди-ко, о чем толкует! Вся твоя совесть в брюхе.
— Э-э! Не надо ругаться! Худой слова добрый советам не даст. Ахмет чистно живет. Чистно сказывает. Ящик-та привозил тебе. Сдавал. Ты его куда тащил? Коли шестеренкам, болтикам, винтикам был в нем, зачем говорить: нет! Покажи!
— Все клевета! Ящик нашли бы при обыске.
— Мы можем повторить, — предупредил Уфимцев. — Станешь отказываться, снова поедем на мельницу.
— Без меня?
— Потом скажешь: подсунули! Поедешь с нами. Соскучился, небось, по хозяйству?
Чернов разнервничался. Нюхая табак, просыпал его из щепоти на бороду и на пиджак. Но уверенности не терял.
— Поедем. Уж больше недели тут у вас прохлаждаюсь. И чего-то из дому никто не кажется: ни баба моя, ни сын. Ладно ли там?
— А может, Барышев их не пускает? — неожиданно спросил Чекан.
Мельника словно в спину толкнули: вскочил, заозирался.
— Как это?
— Всяко случается, Петро Евдокеич, — не обнадежил Уфимцев. — Хозяина дома нету, так кому не лень хозяином станет. Но Барышева-то чего испугался?
Теперь выехали на двух подводах. Впереди Уфимцев, бок о бок в кошеве с Черновым. Позади Чекан и Ахмет.
Серый морозный день. Обложенные куржаком березняки. Черноталы и камыши в снежных сугробах. На вершинах деревьев стайки непуганых тетеревов.
А в стылом безмолвии — великое чудо зимнего сна и тайна где-то скрытого преступления…
— Твоя деревня далеко, Ахмет? — стараясь приободриться, спросил Чекан.
— Диревням-та? Близко-о. Вирстов пятнадцать, пожалуй. Будит лето — в гости айда. За озерам выйдешь, а там дорога прямой. В диревня придешь, любой мужик, любой апайка спрашивай: где Ахмет Сафиуллин живет? Всякий укажет. Чай пить будем. Башкирский еда ашать.
— Может, приду.
— Айда! Айда! — совсем освоился и оживился Ахмет. — Тебя Аганька шибко хвалил. Добрый человек-та! Приветливый!
— Ошиблась она, — сказал Чекан. — Это ей показалось.
— Э-э, — недоверчиво протянул Ахмет, — Аганька умный девка. Страдал много. Душа тонкий. Нежный. Полюбился, наверна.
— Кто?
— Ты, наверна! Зачем хвалит-та? — И построжал весь: — Обижать нельзя. Дорогой девка. Редкий. Женись — счастливый будишь.
— Вот уж сразу и женись, — с удовольствием засмеялся Чекан. — А я еще ничем-ничего.
— Вся придет в свой вримя, — мудро объяснил Ахмет.