Родительский дом — страница 53 из 85

Через три дня он вышел на волю.

Повсюду ослепительно блистал снег. За воротами исправдома, уже на улице, внезапно глаза заслезились. Лицо оставалось спокойным, будто ничего не случилось и нет никакого волнения, а слезы текли по щекам крупные, соленые и горячие. Гурлев смахнул их ладонью, когда увидел Чекана. Тот приехал на извозчике и зябко топтался возле кошовки.

Позднее он еще больше порадовал Гурлева. Районный прокурор Перескоков, опасаясь Авдеина, прекратить уголовное дело против Гурлева не насмелился, но намеренно затянул следствие, пропустил все законные сроки и передал его по инстанции выше. Стало понятным и то «особое обстоятельство», о котором намекал Бабин: честные люди притупили у Авдеина коготки. Чекан так и сказал: коготки! Очень уж хотелось Авдеину утвердить себя недоступным и беспощадным.

— Я беседовал кое с кем в окружкоме, — дальше сказал Чекан. — Кто Авдеин? Откуда? Прислан он из Свердловска. По образованию — историк, лекции где-то читал, потом скатился в оппозицию, левак, для исправления послан на низовую работу.

— А его намерение в одну коммуну объединить весь район? — спросил Гурлев. — Что об этом говорят в окружкоме?

— Не знаю, не знаю! — отрешился Чекан. — Идея какая-то вздутая, вот-вот лопнет, а ничего я пока толком не выяснил.

Извозчик лошадку не торопил, она бежала легкой рысцой. Кошеву потряхивало на изъезженной мостовой. Прямая городская улица, обставленная справа и слева деревянными домами и домишками, тополями во дворах, из низины протянулась по каменистому взгорью до станционного поселка. Там, вблизи вокзала, рабочее семейство Чеканов имело свой дом давней постройки.

Родители Федора и его молодка Аганя, все такая же милая и красивая, встретили Гурлева, словно дорогого гостя. После холодных казенных стен и гнетущего озноба на душе их теплота, чистота жилья и радушие глубоко растрогали. Его тут ждали: об освобождении Федор узнал еще накануне. На столе в большом блюде лежал свежий рыбный пирог, выставлена бутылка с красным вином.

Сразу у порога отец Федора Тимофей Гаврилович поднес Гурлеву полную рюмку.

— С избавлением, Павел Иваныч! Давай чокнемся по обычаю и будем знакомы. Говорят, человек за свою жизнь семь раз умирает и семь раз оживает, но с каждым разом умнеет и крепнет. Вот и считай: если снова вернулся к жизни, то и на твою долю еще немало радости выпадет.

— Батя у меня философ, — засмеялся Федор. — Все движется и все изменяется, и в этом мире все к лучшему.

— Тоскливо жить, когда дни и годы как медные пятаки наштампованы, — отшутился старик.

Мать Федора — старушка, похожая на одуванчик, с пушистыми светлыми волосами и ясноглазая, поставила на стол самовар и велела Агане переодеть Гурлева в чистое. Взятое из сундука белье, рубаха, брюки, еще не ношенные, оказались тесноваты, но пришлось хозяевам уступить: грязное белье и одежду вынесли во двор.

Никто не спрашивал: как, мол, за решеткой-то, небось, нагляделся-навиделся, и трудно пришлось. Зато много говорили в обед за столом и после обеда о семейных делах, дружно и весело строили планы на будущее. Аганю уже определили в вечернюю школу. Федор готовился поступать в институт. Тимофей Гаврилович собирался осваивать новый кузнечный молот и советовал Гурлеву не возвращаться в деревню, обосноваться на производстве…

Как иссохшая грязь отпадает от чистой поверхности, точно так же в этой семье отпадали от Гурлева горечи пережитого. К концу дня он непринужденно, с улыбкой сказал:

— Однако на воле жить отменно приятно.

36

Почти полных два дня шла Дарья пешком по зимней дороге от Калмацкого до Челябинска. Только такая здоровячка могла выдержать мороз, одиночество и суровый ветер. Пришла она в дом Чеканов уже поздним вечером, от порога кинулась к Гурлеву:

— Ox, слава те бог и пресвятая мать-богородица. Нашелся!

Ей сказали в Калмацкой милиции, куда отправлен Гурлев, она и направилась сразу на поиски, а когда в исправдоме узнала, что он еще накануне отпущен, под собой ног не почуяла. Домашний адрес Чеканов был у нее при себе.

— Ну, со свиданьицем! — поздоровалась Дарья и без стеснения обняла, поцеловала Гурлева в щеку. Потом смутилась: — В первый раз согрешила. Не доводилось еще мужиков целовать.

Из этакой дали принесла она Павлу Ивановичу передачу, думала: засудят его и отправят куда-нибудь. При ее бедности что-то последнее продала или променяла, но собрала в запас круг коровьего масла, кусок свиного соленого сала, сдобы и сухарей.

Намеревался он ее дружески поругать: зачем, мол, потратилась, а язык не повернулся, да и приласкать ее тоже не мог — не своя! Еще помнилась Ульяна, дочерна обожженная горем.

— А почему пешком? Гнедко-то где?

— Нету твоего Гнедка, — виновато ответила Дарья. — Не могла отстоять. Белов его в коммуну на общую конюшню забрал. — И, обращаясь к Тимофею Гавриловичу, похвалила: — Ведь вот же, конь, животина, а тоже к человеку имеет любовь! Когда забрали Павла Иваныча — шибко о нем затосковал. Ржет, зовет по-своему, потом есть-пить перестал. Теперь и там, на конюшне, хоть и посреди других лошадей, а не забывает хозяина звать. Я приду попроведать, гриву ему поправлю, кусок хлеба подам — не берет!

— Помолчи! — оборвал Гурлев. — Дальше не сказывай, не могу!

И ни о чем ином, что в Малом Броде творилось, слушать уже не стал. Все семейство Чеканов упрашивало еще погостить у них, отдохнуть, подкрепиться, но уговорить не удалось.

— Душа изболелась, недосуг теперь прохлаждаться! Завтра пойду в окружком: надо прежде партийность восстановить и после — сразу домой! — А у Дарьи спросил:

— Ты мой партбилет, случаем, не принесла?

Она чуть-чуть отвернулась, расстегнула кофту и подала.

— Гляди: не замарано, не помято!

Мать Федора, не в похвалу Дарье, а просто по-женски заметила:

— Спарить бы вас, белых лебедей.

— Я невезучая, — скраснела Дарья. — Хорошие мужики почто-то обходят, а плохих — даром не надо. Люблю Павла Иваныча, только не по-бабьи, по-своему люблю, как могу!

— И я тоже ее люблю, — признался Гурлев. — Не прочь шапку снять, поклониться. Ну до настоящего, чтобы сойтись и жить вместе, оба, наверно, еще не дозрели. Покуда не то на уме…

— Да уж сказывай прямо, Павел Иваныч, стоит меж нами Ульяна! — без упрека, без обиды, а в открытую поправила Дарья. — Стыд промолвить, грех утаить: я уж не раз ей завидовала. Дура баба! Хозяйство порешила, мужика сделала бобылем!

— Оставь ее, не ругай! — попросил Гурлев.

Восстановление в партии решилось не скоро. Так уж заведено: никто слову не верит и непременно огораживает себя бумажным забором. Пока в канцелярии окружкома разыскали протокол бюро Калмацкого райкома — день миновал, потом оказалось, написано в протоколе скупо, невнятно и бестолково — почему применена к Гурлеву такая крутая мера. После окружкома понадобилось идти в ОкрКК, которая занималась государственным и партийным контролем. Принял его сам председатель Худяков, на вид пожилой, в седине и суровый. Минуту молчаливо, напряженно смотрели друг на друга, словно силы примеривали, затем взгляд Худякова потеплел, и он кивнул на стул возле стола.

— Садись! Члены контрольной комиссии уже все ознакомлены с материалами по поводу твоего исключения из партии. Приходится сожалеть о допущенном перегибе, поскольку нарушено одно из главнейших условий Устава, исключен ты заочно. Обвинение следствием не доказано, а прежде партийную чистку прошел благополучно, без замечаний. У нас общее мнение: исключение считать недействительным! Завтра получи выписку и ступай домой, продолжать исполнение партийных обязанностей.

— А кто ответит за мой арест? — спросил Гурлев. — Вам за справедливость спасибо, но ведь перед людьми я останусь запятнанным. Да и с Авдеиным нас мировая не возьмет!

— Мы с ним побеседуем, — туманно пообещал Худяков.

Хотелось еще разузнать: не ломает ли Авдеин политику партии о сплошной коллективизации, почему создает коммуну на весь район, но Худяков заторопился куда-то и попрощался.

Невзгоды закончились, снова можно было смело вступать в кипучую жизнь, брать на плечи прежние тяжести, стало легко, свободно, хотя и без личного счастья.

Дарья разыскала Ульяну и прямо-таки за рукав его потащила. Все у нее получалось живо, круто, словно при безграничной душевности торопилась раздать себя без остатка.

Ульяна квартировала в Заречье, в дряхлом домишке горбатой старухи. Улица напоминала захудалую окраину, хотя протянулась от моста вдоль реки. Домишки, дворишки, хуже, чем деревенские, лишь высокие тополя в палисадах, кружевные занавески на окнах, неистребимый запах помойных ям.

Дарья осталась снаружи, на улице. Гурлеву открыла двери хозяйка, косо взглянула и пропустила вперед. Он, наклоняя голову, прошел через сенцы и сразу попал в полутьму комнатушки, где в святом углу горела лампада.

Ульяна сидела на лавке, сложив молитвенно руки на коленях, вся в черном, и не ответила на вопрос:

— Не прогонишь?

Гурлев постоял, подождал.

— Хоть слово промолви.

— Она в церкви робит прислужницей и строгий обет на себя наложила — год молчать, грехи свои и чужие замаливать, — подсказала хозяйка. — Ты ее душеньку не смущай.

От прежней Ульяны ничего не осталось: монашка, затворница.

— Значит, сама судьба на нее осердилась и от себя оттолкнула, — определила позднее Дарья.

Попутную подводу в Малый Брод они не нашли ни на базаре, ни на постоялых дворах. Одурелая погода разразилась метелью. Потом прояснило и начался крепкий мороз. Снег под ногами хрустел и ломался. В иной раз Гурлев не насмелился бы пускаться пешком в такой дальний путь, но уже совестно стало гостить у. Чеканов и, как говорила Дарья, «сильно приспичило» возвратиться поскорее домой. Она беспокоилась о своей избе, а у Гурлева была другая причина: в Малом Броде еще оставался Гнедко, надо его выручать, да и люди в трудную пору переустройства общественной жизни нуждались в поддержке.