Гроза еще продолжалась долго: то подступая из заозерья, то скатываясь дальше в леса. Но все это происходило по ту сторону ярко освещенной веранды, не мешало мирному течению привычной жизни. Володька и Таня ушли в комнату смотреть телевизор. Рассказывая, Гурлев спокойно поглаживал ладонью открытую грудь, как человек, хорошо поработавший и довольный, не растративший себя понапрасну…
9
А Согрин, медленно шагая по скользкому большаку, с трудом добрался к домику Ксении, скинул промокший плащ и сел у открытой двери сенцев. Злило бессилие, невозможность вернуть из дома Гурлева внучку, ее явное презрение к тому, на что потрачена целая жизнь. Какой бы она ни была далекой, как бы холодно ни было их родство, но, кроме Татьяны, уже никто не мог бы ему посочувствовать и присмотреть в самый последний час. Вместе с тем нечаянная встреча с Чеканом, напомнившая день суда и высылку, показалась предвестницей неминуемой расплаты за гибель Кузьмы Холякова. «Господи, ударь по ним громом, порази их всех молнией!» — безнадежно шевелил губами Согрин, зная наперед, что ничего подобного не случится. И ни Гурлев, ни Чекан, никто из тех, кто пришел тогда в старый мир и разрушил его, не понесут наказания, А все равно, хоть так, чтобы немного ослабло отчаяние: «Будь же они прокляты трижды!»
За полночь вернулась из колхозного телятника Ксения. Громы и молнии, не тронув никого, отвалились от Малого Брода, остался мелкий, морошливый дождь. Равнодушная к отцу, усталая и промокшая Ксения включила свет и тоже присела, опустив вниз руки.
— Эк, упласталась, ударница! — грубо заметил ей Согрин. — А ведь, бывало, в своей домашности чуть не палкой на работу гнать приходилось.
— Телята грозы боялись, — будто все еще не придя в себя, ответила Ксения. — Одних их не оставишь. Ведь они, как малые дети, от страха льнут к человеку, тычутся мордами.
— Очень ты стала сознательная!
— Я уже просила тебя, отец, перестань нас строчить! Надоело выслушивать поучения. Не нравится, как живем, — не гляди!
— Теперь до тебя не дотянешься, такая стала высокая, хоть стул подставляй, — брезгливо и с явной издевкой сказал Согрин. — Ведь с Гурлевым породнилась!
— Ну и чего в том плохого? Вот взяла да своими руками и отдала Татьяну Володьке.
— Э, попусту с дуры требовать! — отвернулся Согрин. — Иная бы сама догадалась отправить вовремя девку в город, внушить ей войти к одинокому деду в доверие. А уж дед нашел бы, как устроить ее судьбу…
— Не догадалась потому, что губить дочь не хотела! Ты ведь всю жизнь для себя живешь! С твоего стола хлеб черствый и во рту горек!
— Молчи! — прикрикнул Согрин. — Слишком много себе дозволяешь! Дольше ни дня у тебя не останусь! Провалитесь вы тут! Сгиньте!
В гневе он снова вышел на улицу. Тучи над селом поредели, в разрывах проклюнулись звезды. В канавах по обе стороны большака полно воды, под ногами похрустывал промытый галечник. Остановился Согрин уже у палисадника своего бывшего дома, решив напоследок попробовать, не удастся ли самому расшатать снаружи заложенные в фундамент камни и очистить тайник. Глухая ночь, после грозы все село сковано крепким сном, а в детсадике нет сторожей, и поэтому дело опасным не кажется. Но долговековую жизнь прочил он когда-то этому дому: в раствор извести даже белков из куриных яиц добавлял. Как теперь подступиться? Вынуть камни нужно было из-под третьего окна от угла. Нащупав в кармане большой перочинный нож, Согрин обошел палисадник, намереваясь открыть воротца и добраться к фундаменту, но тут с лавочки поднялся ему навстречу Колька Саломатов:
— Явился-таки, дед Прокопий?
— Ох, господи! — оторопело промолвил Согрин. — Да разве можно этак пугать старика?
— Я намеренно не пугал, — не очень-то добро ответил Колька, — Сам лезешь без спроса! Зачем тебя сюда принесло?
— Но тебя, Николай, зачем? В сторожа, поди-ко, нанялся? — оправившись от испуга, съязвил Согрин.
— А мне, дед Прокопий, еще с вечера, как гроза началась, дурной сон приснился. Будто бы горит этот дом. Под громом, под проливным дождем горит, из всех окон огонь полыхает. Вот и вздумалось: дай-ка схожу посмотрю!
— Не в руку твой сон, Николай, — поняв намек и понуждая себя к миролюбию, вроде бы огорчился Согрин. — Какой же ты дурак, если шутки принял всерьез? Я тебе пояснял…
— Пояснял, это верно, дед Прокопий, но учти, если еще раз ночью застану здесь, по шее схлопочешь!
— И не совестно такое болтать?
Опять зашумело и зазвенело в ушах, ноги и руки отяжелели, каждая в пять пудов весом, так согнули к земле — еле удержался стоя.
— Что с тобой, дед Прокопий? — прихватив за локоть, обеспокоился Колька. — Дурно стало?
— Помоги сесть…
Сидя на лавочке и чувствуя, как снова возвращается к жизни, обидчиво упрекнул:
— Пожалел бы старость мою, Николай! Все же роднёй были когда-то! Зачем думаешь плохо обо мне? Вот ты пойдешь сейчас к себе на кровать, брякнешься на нее и уснешь, а мне сон уже давно не дается, обходит стороной. — Захотелось хоть ему, этому парню, совсем уже не родне, немного открыться. — Было время, не стану того отрицать, не я один, а и твой дед Василий, и другие мужики из богатого сословия оказывали новым порядкам сопротивление. За свой капитал цеплялись, зубами вгрызались. А велико ли оно было у каждого, если с теперешнего времени его оценить? Ведь кошачьи слезы, а не богатство! Теперь — да! Теперь я мог бы позволить себе очень многое! И опять же, выходит, оно безо всякого удовольствия. Внучке наследства не надо, Ксения прежнюю обиду не может простить. Так для чего же сгодится все, мной накопленное?
— Ничего не могу посоветовать, дед Прокопий, — равнодушно отозвался Колька. — А в одной книжке так было сказано: «Я сеял бурю, но жатва дала мне блох!»
— Да, сеял бурю… — поник головой Согрин. — Блохи покоя лишают! Ну, что же, Николай, наверно, уж не увидимся больше. Прощай! Да не сиди тут, не сторожи. Ничего не случится!
Все люди выражают свое отрицание по-своему. Однажды зашел к Согрину в дом квартирант, что жил во флигеле. Деньги за прожитое принес. Иной бы положил их на стол и дальше порога не двинулся, а этот, ушлый, насмешливый, заглянул в комнаты, увидел ковры, зарешеченные окна и прямо в лицо рассмеялся. «В персональной тюремной камере со всему удобствами, хозяин, живешь! Не наскучило в ней?» За это пришлось его из флигеля вытурить и принять на квартиру другую пару, более смирную. Но и решетки из окон пришлось убрать. Не мог смотреть на них. А вот Колька упомянул про блох. «Нет, Николай, в той книжке, где так было написано, нет настоящего горя! — снова выбравшись на большак, подумал Согрин. — Блох можно вытравить, а коли страх и мрак в душе, оттуда их ничем не добудешь! И сам ты Прокопий Екимыч, уж ни на что не годишься! Смирись и жди!..»
Сгорбившись, не соображая куда идет, он свернул с большака в переулок, оттуда на выгон, миновал ягодный сад, обнесенный высокой изгородью, прошел обочинами болота, затем полевой дорогой добрался до Чайного озерка. Начинало светать. Ветер улегся. Ясное, темно-синее небо нагоняло холод. Немного продрогнув от сырости, Согрин поднял глаза и осмотрелся вокруг. Все-таки прошлое позвало к себе. Зачем? Ведь не любоваться же теми ядреными хлебами, что вокруг пораскинулись? Своего прежнего поля уже не найти. Гурлев даже еланки все распахал и засеял. Вот лишь одна береза осталась, у которой прежде ставил Согрин свой стан. Кора на ней вся издолблена дятлами. На сухих сучках, как на ребрах скелета, висят занесенные ветром клочья полуистлевшей травы. Умерла береза. «Да ведь и мне уже пора умирать, — подумал Согрин. — Чем страх в ожидании, лучше смерть!» Это была печальная мысль, но иной теперь быть не могло.
Все безнадежно…
Путаясь ногами в траве, он прошел дальше по берегу озерка. Еще тихо и сумрачно в камышах, а уже вспыхивают на гладкой воде зоревые румяна. У водопоя, утоптанного копытами лошадей, догнивают столбы давно разрушенной полевой избушки. За ней неоглядное хлебное поле. «Хорошо бы вот здесь умереть, — остановившись на бугорке, подумал Согрин. — Все же были родные места!» Мысль эта показалась желанной. Смерть все закроет и ничего не останется — ни солнца, восходящего над землей, ни холодящего неба, ни полей, ни бога, ни черта, как у комара, попавшего под колесо телеги. А рядом, на тонкую вершинку березки взлетела ворона и громко закаркала, будто уже почуяла и обрадовалась, как начнет выклевывать глаза у мертвого.
— Нет, не выйдет по-твоему, — озлобленно сказал ей Согрин и, наклонившись, схватил с берега крупную гальку. — Сначала умри ты…
Сбитая с вершинки ворона упала в траву, а Согрин прямо по хлебному полю, подминая сапогами густую пшеницу, твердым шагом пошел обратно в село. Там он взял в домике дочери свой чемоданчик, ни слова ей не сказав на прощанье, часа через три рейсовым автобусом покинул Малый Брод, как заклятое место.
Две недели спустя, которые Согрин провел почти без сна, в непроходящей тревоге, вздрагивая и холодея при всяком звонке у ворот, наступила наконец какая-то необыкновенная легкость. Дышалось просторнее, перестало шуметь в ушах, и все тело чувствовало себя взбодренным. Рано утром встал без натуги, хорошо поел, собрал в саду остатки смородины и малины. С двумя ведрами ягод сходил на базар, выстоял цену и продал по своему запросу, без всяких уступок. Потом еще успел получить с квартирантов во флигеле плату за месяц вперед, закрыл дверь в дом на задвижку и от безделья решил проверить, сколько же тысяч набралось в шкатулке. Для порядка. Еще было от вида денег сознание богатства, но и нападала тоска: бесцельный, омертвленный капитал! В старое время пустил бы его в оборот, удвоил и утроил бы, а теперь только одно занятие: раскинул на столе по купюрам и смотрел, как на игральные карты. Но и поиграть-то даже в простого дурачка не с кем. Посидел у стола, поперебирал эти бумажки, потасовал, повздыхал над ними. И вдруг навалилась усталость, словно невмоготу наработался, вместо бумажек ворочал чугунные плиты. Хотел встать, оперся локтями об стол, а голова закружилась, и глаза сразу застлало туманом…