Ничего не осталось в памяти, как долго продолжался тяжелый обморок или же смерть, приходившая на короткое время. Очнулся на полу, без сил. За окном виднелись в ярком свете вершинки яблонь, а в комнате прежний полумрак и запах какой-то плесени. Попытался встать. Не удалось. Стол был опрокинут. Деньги рассыпались по ковру. Потом из подлечи, где черной дыркой зияла отдушина, выбежали три крысы и, не опасаясь хозяина, принялись, хватая зубами, таскать денежные купюры в подполье. «Вот зря кошку-то не завел, — безразлично наблюдая за ними, подумал Согрин. — Расплодил нечистую тварь…»
А в селе Малый Брод в это утро строители ломали остатки бывшего согринского двора. Такой прочный на вид, фундамент дома сразу рассыпался под напором бульдозера. Обломками и глыбами камня заполнили ямы и погреба, заровняли их, остатки хлама сбросили в промытую дождями и вешними водами канаву из улицы под угор. Даже Ксения, проходившая мимо по своим делам в правление колхоза, не остановилась тут, чтобы последний раз взглянуть на былое богатство отца.
В конце сентября, по первым заморозкам, когда с хлебных полей весь урожай был собран и вывезен в закрома, а на полях зазеленели посевы озимых, побывал Гурлев на своем опытном участке, где посеял зерна «снежного колоса». Крепкие стебли уже созревшей пшеницы все еще стояли на ветру, выносливые, как пришедший к ним с любовью хозяин.
Родительский дом
В поселок Боровое, в ста километрах от города, Павел Андреевич Гужавин приехал уже поздней ночью последним автобусом.
К родительскому дому он прошел от площади ближним переулком, где было совсем темно и глухо.
Малые ворота открыла ему Дарья Антоновна. Она еще спать не ложилась, в кухонном окне горел свет.
Павел Андреевич поздоровался, но протянутой руки она не приняла, о здоровье промолчала и голосом ледяным, чуть не враждебным, спросила:
— Где тебе постелить? В горнице отцову кровать занял Терентий.
— Когда он успел появиться? — подивился Павел Андреевич. — А я думал, придется ждать!
— На такси прикатил. Четвертной расплатился.
— Спьяну, наверно?
— Трезвехонек! Сразу-то я еле признала: телом справный и одет-обут, как с заграницы вернулся.
— Даже не верится, — усмехнулся Павел Андреевич.
— Сам завтра увидишь, — слегка подобрела Дарья Антоновна. — Меня никаким разговором не удостоил. Так что дальше я о нем знать не знаю…
Павел Андреевич взял в амбаре раскладушку, сделал себе постель в огороде возле огуречной гряды. Свежо. Просторно. И небо над головой. Много раз когда-то загуливался почти до рассвета. Вот и осталась привычка к этому месту, обжитому, памятному. Но на этот раз долго лежал с открытыми глазами, бессонница не давала уснуть. Во мраке, в безмолвии все здесь казалось осиротелым, жестоко страдающим.
И проснулся он рано. Во дворах горланили петухи. В большом пожарище солнечного восхода пылало полнеба. В загоне замычала корова, и послышался ласковый говорок Дарьи Антоновны: «Сегодня нам с тобой расставаться, Буренушка! Давай-ка, напоследок теплой водичкой умоемся».
Корова опять замычала, но уже не призывно, а тихо и благодарно. «Все теперь здесь прахом пойдет, — добавила Дарья Антоновна. — Огнем двор спалит, так хоть место останется, можно построиться заново, а как продадут да новый хозяин вселится, то никто и не вспомнит, кто этот двор когда-то поставил. Дележ-то, милая, — это одинаково, что разбой».
Она высказала то же самое опасение, которое одолевало всю ночь и Павла Андреевича. Не хотел он ехать сюда для раздела, но Терентий прислал телеграмму:
«Не явишься в срок, сам распоряжусь».
С высокого нагорья открывалась равнина, над ней еще плавал туман, а дальний лес, зубчатый, с золочеными солнцем вершинами, как горный хребет, подпирал уходящую за горизонт черную тучу.
Отец всегда выходил рано утром в огород встречать восход. Он был уверен, что все живое на земле порождено светом и теплом. Павел Андреевич усвоил его правило, но ни в какие стариковские премудрости не вдавался, а просто в эту пору на чистом, свежем, вкусном воздухе ему становилось легко, радостно жить, милее, чем днем.
В ограде он умылся из рукомойника, подвешенного на крюк у крылечка, и с сожалением подумал, что вот сейчас уже не откроется дверь из сеней, не выйдет отец в нательной рубахе, на босу ногу в галошах, не улыбнется, не скажет: «Со свиданьицем, сын Павел! Заскучал, небось, о родимой сторонке?»
В дом Павел Андреевич не пошел, Терентий еще спал там, на отцовой кровати, хотя мог бы соблюсти приличие и ночевать на полу.
Дарья Антоновна выглядела усталой, даже потемнела лицом. Печь она не топила, самовар не ставила и ничего не готовила к завтраку.
— Ты на меня, Дарена, не сердись, — сказал ей Павел Андреевич. — Затея не моя. Неприятно. Скверно.
— Разлучаться тяжко. Свыклась тут. Ведь сколь годов провела. Приросла сердцем-то! И как его теперь оторвать? — тоскливо ответила Дарья Антоновна.
— А я покуда еще ничего не решил. Вот соберемся все вместе, обдумаем.
Он хотел подать ей надежду, но она не поверила.
— О чем без толку думать? Я в вашем деле не участница. Отца-то ведь не успели спросить, как поделиться? Оба, ни ты, ни Терентий, даже не попрощались с ним. Телеграммы я вам сразу отбила. Терентий не явился. Не полинял бы и тогда взять такси. Отмолчался. Ну, да бог с ним, он ведь таковский, а тебе вроде бы не к лицу нарушать старый обычай. Со дня на день ждал тебя отец, когда почуял свой последний срок, нет-нет, да и выглядывал в окошко…
— В отъезде был. Далеко в Сибири. Завод посылал.
— Ну, ладно, на этот раз причина нашлась, а пошто же раньше не удосужился? Два года отцу только письма писал, но то ли ты дорогу к нам в Боровое забыл, то ли тоже, как и Терентий, от родной семьи отошел? А у старика одна радость была: с тобой повидаться.
Павел Андреевич густо покраснел.
— Не хочу врать, но почему-то всегда недосуг. Спасибо, хоть ты возле него погодилась.
— От маеты и хлопот все Гужавины-родственники меня избавили полностью. Да и невелики были хлопоты. Старик выбыл из жизни, будто в поле уехал.
Она присела на сходцы рядом с Павлом Андреевичем, положила руки на колени. И в тридцать пять лет ее былая красота еще не повяла. Она не полнела и не худела. Сочные губы, тонкий, слегка вздернутый нос, темные глаза с яркой живинкой, честная, прямодушная — любому мужику она пришлась бы по душе, но ни к кому ее не влекло. Верность Афоне так и осталась при ней, да и к старику привязалась, не оставила его доживать свой век в одиночестве.
— Неужели он ни дня не болел?
— Может, и болел, но на вид не оказывал, — спокойно ответила Дарья Антоновна. — Никого не хотел беспокоить. Это уж я сама приметила: шутить перестал, озаботился чем-то. А весной выписал в лесхозе полкубометра досок и занялся домовину сколачивать. Мне сначала показалось, будто он лодку мастерит, потом испугалась. «Что же такое, — говорю, — Андрей Кондратьич, ты, похоже, в дальний путь собираешься? Не рановато ли?» Он от меня ничего не таил. «Да, — говорит, — изжил я, Даренушка, свою жизнь, пора на вечный покой».
— Тебя он больше всех уважал, — похвалил Павел Андреевич.
— Справедливый он был и понятливый. Иной бы свекор за снохой-вдовой стал подглядывать: не гуляет ли, не тащит ли чего-то из дому? А мы жили на полном доверии. Пыталась я отговаривать: «Придет пора, честь по чести тебя упокоим». Не повлияла. Смастерил он себе домовину с резными узорами, с полировкой. Сам знаешь, никакое дело у него не падало с рук. Да, как на грех, черти занесли к нам во двор Сему Сентеляпа. Андрей Кондратьич хотел уж готовую домовину до времени в амбарушку поставить, а Сема был выпимши, ну и пристал к старику: «Дозволь, сусед, твою домовину опробовать. Мы с тобой одногодки и фигурами схожие. Я полежу, а ты погляди, вроде сам на себя». Андрей Кондратьич турнул его за вороты, потом всего-то на десяток минут в огород отлучился, не доглядел, как Сема все же в домовину залег. Вдобавок еще и грязными сапогами запачкал. Ну, старик и побрезговал, домовину сломал и сжег, сделал вторую. С той поры стал часто задумываться. Ведь плохо ли, хорошо ли живется на белом свете, своей волей в иной мир уходить никому неохота. Я старалась ему не мешать и Женьку предупредила: пусть-де лишний раз к деду не лезет. А вот в тот день, как этому совершиться, встал Андрей Кондратьич с постели рано, за оградкой метелкой подмел, сходил к реке, постоял там у обрыва, потом позвал меня в горницу. «Ты, Даренушка, давай-ка сегодня налевошных шанежек испеки да баню истопи». Я было сразу не поняла: «Не суббота сегодня, чтобы баню топить. Шанежек напеку, поешь на здоровье, а с баней недосуг, надо мне во вторую смену на производство идти». Он-таки настоял: «Нет, Даренушка, просьбу исполни! С производства на день-два отпросись да Женьку к тетке отправь. До завтра мне не дожить». Вымылся он в бане, чистое белье надел, поверх белую рубаху и выходной костюм, шанег отведал, лег в горнице в домовину и велел мне тоже уйти. Часа три не прошло, заглянула я в горницу, а он уж почил…
Она произнесла это возвышенно, с гордостью за старика и вдруг зарыдала, опустив голову на колени.
Прослезился и Павел Андреевич, долго не мог слова сказать — так взволновался, а когда успокоился, сказал душевно и тихо:
— Горюй не горюй, отца уж не воротить.
— Значит, разорять станете осиротелое место? — вытерев ладонью лицо, сурово спросила Дарья Антоновна.
Павел Андреевич промолчал. Тягостно было даже подумать, что вот проживали тут Гужавины из рода в род с прошлого века, и вдруг разметало их в разные стороны, а обжитое место, где осталась дорогая память о детстве, надо губить. Нет, отец так не поступил бы. Он говорил: «Земля велика, удобна, красива по всей стране. Объездить ее, оглядеть я не прочь, но здесь мне милее. Пошто птицы из дальних краев прилетают обратно в свои старые гнезда? А пото, что они тут родились и тут же взросли. Вот увези меня за моря, все равно, хоть рай там, я обратно вернусь. Посели во дворце — крышу сломаю и убегу».