илию (у этого человека было два имени, фамилии не было) — и плита осталась пустой.
Одна скала, гробница славы…
Там погружались в хладный сон
Воспоминанья величавы:
Там угасал Наполеон…
О, прочти я эти строки раньше, я бы не спросила: «Мама, что такое Наполеон?». Наполеон — тот, кто погиб среди мучений, тот, кого замучили. Разве мало — чтобы полюбить на всю жизнь?
…И вслед за ним, как бури шум,
Другой от нас умчался гений,
Другой властитель наших дум.
Вижу звездочку и внизу сноску: Байрон. Но уже не вижу звездочки; вижу: над чем-то, что есть — море, с головой из лучей, с телом из тучи, мчится гений. Его зовут Байрон.
Это был апогей вдохновения. С «Прощай же, море…» начинались слезы. «Прощай же, море! Не забуду…» — ведь он же это морю — обещает, как я — моей березе, моему орешнику, моей елке, когда уезжаю из Тарусы. А море, может быть, не верит и думает, что — забудет, тогда он опять обещает: «И долго, долго слышать буду — Твой гул в вечерние часы…» (Не забуду — буду —)
В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.
И вот — видение: Пушкин, переносящий, проносящий над головой — все море, которое еще и внутри него (тобою полн), так что и внутри у него все голубое — точно он весь в огромном до неба хрустальном продольном яйце, которое еще и в нем (Моресвод). Как тот Пушкин на Тверском бульваре держит на себе все небо, так этот перенесет на себе — все море — в пустыню и там прольет его — и станет море.
В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.
Когда я говорила волн, слезы уже лились, каждый раз лились, и от этого тоже иногда приходилось начинать новую десть.
Об этой любви моей, именно из-за явности ее, никто не знал, и когда в ноябре 1902 года мать, войдя в нашу детскую, сказала: к морю — она не подозревала, что произносит магическое слово …
С этой минуты я ехала К Морю, весь этот предотъездный, уже внешкольный и бездельный, бесконечный месяц одиноко и непрерывно ехала К Морю.
По сей день слышу свое настойчивое и нудное, всем и каждому: «Давай помечтаем!». Под бред, кашель и задыхание матери, под гулы и скрипы сотрясаемого отъездом дома — упорное — сомнамбулическое — и диктаторское, и нищенское: «Давай помечтаем!» Ибо прежде, чем поймешь, что мечта и один — одно, что мечта — уже вещественное доказательство одиночества, и источник его, и единственное за него возмещение, равно как одиночество — драконов ее закон и единственное поле действия — пока с этим смиришься — жизнь должна пройти, а я была еще очень маленькая девочка.
— Ася, давай помечтаем! Давай немножко помечтаем! Совсем немножко помечтаем!
— Мы уже сегодня мечтали, и мне надоело. Я хочу рисовать.
— Ася! Я тебе дам то, Сергей-Семеныча, яичко.
— Ты его треснула.
— Я его внутри треснула, а снаружи оно целое.
— Тогда давай. Только очень скоро давай — помечтаем, потому что я хочу рисовать.
Яичко давалось, но тут же и отбиралось, потому что у Аси, кроме камешков и ракушек, в резерве морской мечты не было ничего. Иногда я ее, за эти ракушки, била.
С Асей К Морю дробилось на гравий, со старшей сестрой Валерией, море знавшей по Крыму, превращалось в татарские туфли — и дачи — и глицинии — в скалу Деву и в скалу Монах, во все что угодно превращалось — кроме самого себя, и от моего моря после таких «давай помечтаем» не оставалось ничего, кроме моего тоскливого неузнавания.
Чего же я от них — Аси, Валерии, гувернантки Марии Генриховны, горничной Ариши, тоже ехавшей, — хотела?
Может быть — памятника Пушкина на Тверском бульваре, а под ним — говора волн? Но нет — даже не этого. Ничего зрительного и предметного в моем К Морю не было, были шумы — той розовой австралийской раковины, прижатой к уху, и смутные видения — того Байрона и того Наполеона, которых я даже не знала лиц, и, главное, — звуки слов, и — самое главное — тоска: пушкинского призвания и прощания.
Последние слова этого отрывка снова поражают очень точным художественным описанием замечательного психологического факта. Одно слово может «вобрать» («впитать») в себя множество жизненных впечатлений, чувств, мыслей, надежд и превратиться в некое обобщенное переживание, чего-то очень значимого и личного! Так случается особое эмоциональное обобщение. Оно возникает благодаря слову и в связи с ним, но теперь к нему, к его значению или отдельным впечатлениям, никак не сводимо! Подобная «аккумуляция смысла» в слове как результат работы души происходит только при сильном мотиве, особенной любви и интересе к предмету. Замечательно, что такую мотивацию, любовь и интерес порождали у Марины с раннего детства именно стихи. В ее рассказах масса других примеров такого личностного восприятия слов и такой «захваченности» стихами. История «К Морю» — просто один из них.
Глава 3. Близкий значимый взрослый
Евгений Шварц «Мы все ссорились… но как я ее любил!»
Л. К. Чуковская «Если с ним — то не важно куда»
Г. Л. Выгодская «Просто жизненно необходимо».
Павел. Флоренский Семья и тетя Юля
Почти во всех главах этой книги мы находим упоминания о родителях и близких взрослых. В настоящий же раздел помещены особенные тексты. В них — развернутые рассказы детей о значимом для них взрослом и взаимоотношениях с ним. Можно сказать, что это своего рода эмоциональные истории отношений с человеком, которого ребенок горячо любил, к кому был бесконечно привязан и кто оказал решающее влияние на формирование его личности.
Конечно, больше всего шансов оставить глубокий эмоциональный след в душе ребенка у родителя, хотя это может быть и кто-то другой из окружения, например бабушка, тетя или няня. Для ребенка огромное счастье, когда близкий взрослый не только его понимает, но и щедро дарит свое время! Когда он серьезно им интересуется и с ним занимается!
Такой была счастливая детская судьба Л. ЧуковскойиГ. Выгодской, благодаря их замечательным, талантливым и внимательным отцам.
К сожалению, счастье с любимым родителем не всегда бывает стойким и безоблачным. Детство Е. Шварца было окрашено горячей, преданной любовью к матери. Но, как мы увидим, непростая атмосфера в семье больно отзывалась и на взаимоотношениях с родителями, и на эмоциональном состоянии ребенка.
Наконец в тексте П. Флоренского автор знакомит нас с описанием очень разных переживаний любви ребенка к взрослому. С одной стороны, это любовь — безраздельная близость. Совсем другая любовь — та, которая окрашена безоговорочным уважением и даже преклонением, с сохранением, однако, некоторой дистанции.
В целом в текстах этой главы мы можем найти ответы на многие волнующие вопросы: Как и за счет чего возникает душевная близость между ребенком и взрослым? Каким бывает этот взрослый? В чем секреты такого общения, которое «питает» ребенка в детстве и не забывается потом в течение всей жизни?
Евгений Шварц. «Мы все ссорились… но как я ее любил!»[19]
Шварц Евгений Львович (1896–1958) — русский советский писатель, драматург. Посвятил свою жизнь театральному искусству и литературе. Автор более двадцати пьес для драматического и кукольного театра, а также нескольких к кинофильмам.
Евгений Шварц описывает первую счастливую пору своего детства. Мать — самое дорогое существо на свете, и с сыном они «необыкновенно дружны»! Но счастье не длится долго. Оно сменяется переживаниями боли, страха, обиды. Несправедливые наказания отца, конфликты между отцом и матерью, наконец, ощущение настоящей беды: новорожденный брат забирает всю мамину любовь. От несчастливости мальчик замыкается, ведет себя резко, мама раздражается, становится холодной. Как тут не превратиться в одинокого неуживчивого, агрессивного подростка!
Автор воспоминаний живо и эмоционально описал «горести» ребенка, страстно привязанного к матери, но вынужденного, как и многие дети, нести груз сложных семейных отношений. Его свидетельства «от первого лица» помогают лучше понять ребенка, порой тернистый путь взросления, который он проходит во взаимоотношениях с любимыми близкими.
Мне кажется, что я был счастлив в те дни, о которых вспоминаю теперь. Во всяком случае, каждая минута, которая оживает ныне передо мной, окрашена так мощно, что я наслаждаюсь и ужасаюсь поначалу, что передать прелесть и очарование тогдашней краски — невозможно.…
В этот период жизни мама была весела и ласкова… Она шутит, смеется и даже шалит не только со мной, но и с подругами. Я вижу, как она умеет их рассмешить, — я радуюсь.
Когда я иной раз, чтобы утешиться, мечтаю о том свете, то представляю маму именно того времени — веселую, молодую, она встречает меня в раю, чуть наклонившись, глядя вниз, как глядела на меня маленького. Я считал маму красавицей и удивлялся, что она смеется, когда я говорю ей это. Мы были необыкновенно дружны в те дни. Иной раз она называла меня Женюрочкой, что я очень любил. Я считал, что на одной фотографии я изображен именно в качестве Женюрочки. К сожалению, эта фотография пропала, и мне трудно теперь понять, почему я так думал. Когда мама была недовольна мною, то заявляла, что ее сейчас унесет ангел, — и исчезала. Я метался в страхе по комнатам — в каком страхе! Я до сих пор не люблю, когда кто-нибудь из близких, шутя, прячется от меня или теряется в магазине или в толпе. На мгновение меня ударяет тот, прежний, ужас, как будто маму опять уносит ангел. Обыкновенно мама обнаруживалась, когда я начинал громко плакать. Иной раз я сам находил ее в шкафу или за дверью, и выяснялось, что ангел уронил ее именно сюда…