— А я думал, ты по малой нужде, — сказал он. — Тут место бойкое. Как пиво откроют, то одни бежит, то другой. А там, под забором, у меня черви…
Говоря все это, старик не спеша шел к сараям. Я пошел за ним.
— Вот погоди, я тебе грифель дам или стамеску. Ей и напишешь. А гвоздем что же?
Он подошел к знакомому сараю, пошарил по карманам своей брезентовой куртки и достал большой медный ключ. Теперь таких не делают. Фигуристый, со сложным узором зубцов. Я сразу узнал его.
А где же замок? И замок на месте. Тоже медный, большой. Когда-то Костя купил его на рынке. Долго отчищал, смазывал. Теперь остается только услышать звон. Будет или нет. Есть. Дважды ключ повернулся в замке и дважды послышалось тонкое стальное звяканье.
И тут же, как по команде, на голову мне капнуло раз, другой. Ветер качнул деревья, стих, и зачастил мелкий дождь.
Старик вошел, я стал в дверях. Сарай был просторный, сдвоенный. Видно, сосед за ненадобностью уступил свою дровяную площадь, и старик снес перегородку.
Щелкнул выключатель. Где-то под крышей зажглась лампочка.
— Можно к вам? — Дождь уже шпарил вовсю.
— А чего там. Входи.
Вот красота! Люблю… Это была мастерская умельца-универсала. В одном конце стоял хорошо оборудованный столярный верстак. Все инструменты заглажены руками до теплого костяного блеска, железо слизано на некоторых почти до самой рукоятки. И все тщательно разложено, развешено.
Подальше от входа, в глубине, стоял еще один верстак. Здесь — все по железу. Даже небольшой сверлильный станок. Мотора не было: старик приладил к станку велосипедные педали. Тут же неподалеку старинная сапожная лапа, а при ней еще третий, низенький верстачок с набором съемных чугунных ступней, с множеством открытых квадратных ящичков. А в них гвозди, гвоздочки, железные, деревянные. Шилья, шурупы, еще что-то…
Вот моя старость, подумал я. Сижу себе, строгаю что-нибудь, клепаю. А может, шью… «Ах, черт, надо будет шилья поточить!» А тут входит Иванка. «Садись, — говорю я ей, — посиди со мной. А то я соскучился!..»
— Садись. Чего колом стоять? — сказал старик.
Я поискал глазами, нашел табуретку.
— Спасибо.
Рядом с сапожной лапой оказалась еще одна лампочка. Старик зажег ее и, нацепив толстые очки с пожелтевшими стеклами, уселся подшивать большой черный валенок. Видно, он уже передумал давать мне стамеску или забыл.
Работа была немудрящая. Но я первый раз вблизи видел шитье сапожным крючком. Ага, ишь, как оно! Один кусок дратвы узлом наружу, длинным концом вовнутрь валенка. А другой кусок наоборот. Крючок служил в то же время и шилом. Старик пробивал им валенок, вытаскивал наружу петельку внутренней дратвы, продевал в нее наружную и все это крепко стягивал. Шов получался ровный, красивый.
Слева от меня с крыши упала крупная капли. Через долгое время еще одна. Стало совсем уютно. Как медленно идет жизнь, подумал я. Уже и забыл, что так бывает. И что ему этот валенок? Ну, рубль, ну полтора…
— Слушайте, — вдруг сказал я. — Продайте замок от сарая, а?
— Купи. — Старик даже не поднял голову. — Сто рублей. — Он вытащил петлю и так оставил ее. — Жил ты здесь, гляжу?
— Жил.
— И сарай, небось, твой?
— Угу…
— Ну так я тебе другое продам. — И он долго молчал. — Садись вот шей пока. А я поищу. Сможешь?
— Попробую.
Странное у меня было чувство. Что там такое старик сохранил? И найдет ли? Хотелось, чтобы он поскорей кончил копаться в большом самодельном шкафу. А с другой стороны, я старался как можно больше прошить. Хорошая работа. Просто замечательная. И какая мудрость — этот крючок! Наверное, отталкиваясь от него, Зингер или кто-то там еще изобрел первую швейную машину. Вернее, сам принцип. Иголку.
— Ну вот, — сказал старик. — Давай деньги да бери. — В руках у него был большой картонный ящик, перетянутый бумажным шпагатом.
Моя работа ему не понравилась.
— Утяжка не та, — сказал он, — и глазомеру нет. Кто ж такой валенок носить будет? Ну-ка пусти, помощничек.
Сапожным ножом он взрезал ту часть шва, над которой я корпел.
— Ничего. Глазомер — дело наживное.
— Наживное, — согласился старик. — И ты теперь, я думаю, на западе живешь?
— В Москве.
— Оно и видно. Все у вас — купи да продай… — И вдруг, не поворачивая даже головы, закричал: — Эй-эй! Где ты там?
Никто не отозвался. Старик опять крикнул.
— Да иду же, иду! — В доме на втором этаже распахнулось окно. — Половина же только второго!
— Половина… — проворчал старик и что-то стал насвистывать сквозь зубы.
Положение было дурацкое. Вот он — ящик. Там что-то наше. Насчет платы он, скорее всего, пошутил…
— А что там? — сказал я.
— Не знаю. Посмотри.
Я не торопясь развязал ящик. Папин галстук. Еще один. Помню, когда-то от большого ума я их постирал. Подкладку повело. Гладил потом, гладил. Счета за квартиру, Костины конспекты… Что-то крохотное упало на пол. Величиной с ноготь. Я поднял. Это была фотография Саши.
Старик не обращал на меня внимания, и я стал копаться в ящике веселей. Но ничего интересного больше не попадалось. Опять Костины конспекты. Рецепты, лекарства какие-то. Кипятильник с оборванным шнуром.
— Топай, топай живей! — послышался голос старика.
Я глянул в дверь. Дождь уже кончился.
Показалась девчонка лет двенадцати, а может пятнадцати, — теперь их не разберешь. Высокая, длинноногая. Одной рукой она прижимала дымящуюся кастрюлю, а в другой несла сумку, где тоже было что-то горячее.
— Обедать с нами, — сказал старик. — Тебя как зовут?
— Спасибо. Родион. Родион Муромцев.
— А мы вот с внучкой — Саяпины. Слыхал такую фамилию?
Я кивнул. Саяпиных в Благовещенске много.
— Вот там — руки мыть, — сказал старик, пряча в тумбочку готовые валенки.
В углу сарая висел умывальник. Все было чисто, аккуратно. Красное мыло в синей мыльнице, свежее вафельное полотенце…
Длинноногая девчонка была мне, в общем, симпатична. А я ей чем-то не понравился. На глаженой белой тряпке она расставляла посуду, вынутую из шкафа, и все время злобно зыркала на меня. Что-то я не так делаю? Может, набрызгал на пол? Нет вроде.
— Меня зовут Родька, — сказал я. — А тебя как?
— Очень надо! — буркнула она. — Ходят тут всякие… Это мое, понятно? Я тут положила!
Одним прыжком она вдруг подлетела к ящику, вытряхнула из него все на пол, схватила какую-то большую амбарную книгу и быстро пошла прочь.
— Эй!
— Ты куда!
Мы со стариком кинулись к двери. Девчонка бежала к воротам. Я побежал за ней. Мчалась она как угорелая, не догоню… А надо бы: амбарную книгу я узнал сразу.
— Стой! Хуже будет!
Но девчонка и не думала останавливаться. Мы бежали по кругу, — вот и опять Милицейский переулок. У ворот стоял какой-то парень в джинсах.
— Давай, Лизка, давай! — крикнул он. — На олимпиаду поедешь.
Лизка еще прибавила ходу. А я остановился. Пробежав немного, она остановилась тоже. Наугад, как мне показалось, выдрала несколько страниц из книги и швырнула ее в мою сторону:
— На, подавись!
Все правильно. Это был мой старый дневник. Это же надо!
Весь я взмок, хоть выжимай, грудь ходила ходуном. Парень в джинсах что-то кричал, смеялся. Но мне было не до него: надо посмотреть, что именно она выдрала. Чепуха. Последние страницы. Насколько я помню, там уже была чистая бумага.
Дневники бывают разные. Мой возник сам по себе, из простых хозяйственных записей: «Куплено: масло топленое — 0,8 кг, папоротник маринованный — 1,5 кг. Дров нет, уголь не горит. Сходить к…».
Потом, где-то уже ближе к середине, появляются записи смешанного характера: «Интересно, где это я могу купить малосольную кету? Неужели папа не знает, что она давно уже?.. Долго говорил с Васькой о чувстве юмора. Пришли к выводу, что у меня навалом, а у него нет совсем. Но это еще не значит, что он…»
А с появлением в моей жизни Лигии папоротник и кета ушли совершенно. «Она нахальная. Я все время а дураках. Но почему мне не плохо от этого? Ну, пошла она с кем-то… Хочется все ей прощать. А может, это кретинизм? Не упоминая Лигию, навести папу на разговор о такого рода взаимоотношениях…»
Лигия, Лигия. И еще раз она.
Обедать к старику я уже, конечно, не пошел. Листая на ходу пересохшие, ломкие страницы, с многими остановками я добрел до Амура, сел на пустых трибунах. Интересно, зачем они? Для водных праздников? Начиная от парапета высокой набережной, до самой почти воды, уступами, как на стадионе, шли разноцветные деревянные скамейки.
По близкому фарватеру, шлепая плицами огромного заднего колеса, прошел знакомый китайский пароход. Как ходил он здесь, так и ходит. Только, говорят, от кормы к носу его стянули стальным толстым тросом, чтобы не развалился. На палубе копошились синие одинаковые люди. Звучала музыка.
Я огляделся по сторонам. Высоко и вдали, на самой верхней скамейке, сидела толстая старуха с ребенком. А метров за тридцать от них, ближе к воде, какой-то нечесаный, одичалый скелет вкушал свою сиротскую четвертинку. Закуской служило пиво.
Вдруг он запел. Голос у него был чистый и совсем трезвый:
— Ой, умру я, умру я,
Похоронят меня…
Молодец, подумал я. — сам себе компания. И мысленно стал подпевать. Старуха взяла на руки ребенка и демонстративно удалилась.
— Только раннею весною
Соловей запоет…
Да, да! Это уж точно, запоет…
Я читал дневник быстро, взахлеб. Светка Мокрина. Школа. Первый приход Саши… Некоторые страницы слиплись. Пришлось расклеивать их расческой.
Черт возьми, опять Лигия. Вот уж не предполагал, что она столько места занимала в моей тогдашней жизни. Настолько все забыто, затерто армией, потом московской жизнью, что, перевалив за половину, я стал читать свой дневник, как чужой.
А может, правда — чужой? С чего бы это вдруг у меня изменился почерк? Сроду я так не вырисовывал заглавные буквы.