ах, приготовились соболезновать, негодовать и осуждать, а кого - это там видно будет.
Оставалось несколько шагов, а она все стояла, одинокая, виноватая и беззащитная в ожидании. Он стиснул зубы. Губы были как деревянные, но тут сложились наконец в улыбку, тоже довольно деревянную. Он протянул руки и обнял ее. Она по этому движению все сразу поняла и тоже, едва касаясь, быстро обняла и на минуту прижалась головой к его груди легким, отчужденным движением. А он, ободряюще чуть похлопав ее по спине, немножко постоял, и они прошли в ворота, мимо обмякших от разочарования баб, прошли через весь двор, где тоже млели от сладкого ужаса ожидания соседки и теперь, видя весело улыбающихся ребят с чемоданом, вдруг заулыбались сами, искренне обрадованные, что все так пошло по-хорошему.
После этого они прожили под одной крышей несколько дней - ни чужие, ни близкие. Улыбались, ели, рассказывали, даже в кино пошли вместе с ребятами, разговаривали все больше с ребятами, а друг на друга даже смотреть избегали, как бывает, когда один виноват, а другой боится причинить ему боль упреком за его вину.
Федотов с самого начала сказал, что ему нужно ехать - подыскивать себе работу по специальности, лучше всего на восстанавливаемый судостроительный завод или в речное пароходство. Соня сразу сказала, что это правильно, и даже торопила его. И каждое слово, самое простое, они понимали каждый по-своему и думали каждый о своем.
И простились они как-то растерянно, не находя простых слов, - ни чужие, ни близкие.
Что-то около месяца о нем не было ни слуху ни духу, уж и Дровосекин почти вслух ругался и плевался больше обычного. Потом пришла открытка. Федотов писал, что живет в общежитии, начал работать по восстановительному ремонту судов и пока что жить с семьей негде. Наверное, все так и было, но уж очень что-то все слова были похожи на те, что писал Соне муж в начале войны. Открытку читать не грех - и всем соседкам показалось, что тут что-то не так. Не понравилось очень.
Наконец пришло толстое закрытое письмо, заказное. Его вручил почтальон Дровосекину. Тот расписался в книжке и целый день таскал его за пазухой, плевался и хмурился, и похоже было, что он кого-то очень даже "не хвалит".
Когда Соня вернулась с работы, он, с сожалением расставаясь с письмом, подал ей помятый теплый конверт и внимательно стал смотреть, как она его распечатывает. Непослушные пальцы бестолково отрывали маленькие кусочки с краешка конверта, потом надорвали вместе с вложенной бумагой. Дровосекин рассвирепел, отнял у нее письмо, принес ножницы и срезал самый краешек конверта, поглядев сперва на свет, чтоб не попортить вложенный листок.
Нехотя вышел из комнаты, запинаясь и оглядываясь, точно его выталкивали за дверь силой, а он сопротивлялся, и сейчас же начал как часовой ходить за дверью, чтобы как-нибудь не упустить Соню.
Прибежали младшие ребятишки, он их сурово отогнал, зашипел, погрозил пальцем, объявив, что мама занята делом.
Потом приотворил дверь и увидел, что Соня сидит над листком из школьной тетрадки, где написано всего несколько слов. И кажется, больше писать не собирается или не знает, что писать.
Он вошел, сел за стол против нее и строго сказал:
- Ну что ж ты молчишь? Ты говори!
- Ничего, все хорошо, его там ценят...
- Ну, ну, говори, дело говори!..
- Все... Комнату ему хорошую дают.
- Ну, ну... Дают, ну! Не тяни, говори.
- Что "ну"?.. Приезжайте, пишет. Зовет нас.
- Ну, зовет, а ты плечами-то так зачем? - вскинулся Дровосекин. Его даже задергало всего от злости. - Ты чего это плечами-то, а? Ты говори, какой ответ даешь? Что теперь будет?
На клетчатом листке было написано всего-навсего: "Спасибо, что ты нас жалеешь, беспокоишься. Только не понимаю, зачем мы тебе понадобились?.." Теперь, досказывая недописанное, она выговорила:
- Ничего не будет. Как жили, так жить будем. Незачем нам ехать.
- Незачем?.. Незачем?.. - в упоении захлестывающего с головой негодования, тончайшим голосом протяжно закричал Дровосекин. - Ах, молодец, ах, удумала! Вот хвалю! Правильно, зачем тебе к нему ехать! Тебе африканского прынца надо! Директора универмага! Куда тебе торопиться к солдату!..
Он багровел, надсаживаясь от сдавленного слабого крика, и Соня смотрела на него со спокойным удивлением, почти сочувствием. Сказать ему сейчас просто: "Не ваше дело", - язык не поворачивался.
- Да не расстраивайтесь вы так!.. Вам трудно обо всем судить. Не все вы знаете про наши дела и...
- Больше твоего знаю! - с плаксивой злобой, сдавленно кричал Дровосекин. - Больше твоего вижу!
- Вы ведь и вправду так задохнетесь или удар себе наживете! Ну все, все знаете... Все понимаете. - Она улыбнулась скучной улыбкой и мягко добавила: - Ну хоть про любовь для себя я могу понимать больше вашего?
- Это ты-то! Ты-и? Больше моего?.. Ничего ты не можешь в этом понимать!
Но она, не повышая голоса, перебила его, заставила слушать:
- Он от доброты написал: "приезжайте". А подумайте, за что же мы его будем так наказывать? Для чего ему взваливать на себя такую обузу? Пусть поживет, найдет себе какую-нибудь девушку без такого хвоста, как у меня. После сам радоваться будет, что не связался.
- А-а, - затихая, угрюмо протянул старик. - Вот то-то и оно-то, хвоста!.. Сама теперь уразумела. И мужа-то законного хвостом этим от себя отмахнула! Вот то-то!
- Муж тут при чем?
- При том, что ты верно сказала: с хвостом-то оно того, это конечно... А что ж теперь делать?
- Да вы про какой хвост?
- Сама соображаешь: хвост. Вот про этот хвост и речь. Про какой ты хвост?
- Я про детей сказала.
- Именно про детей?.. А не про что?..
Они оба замолчали, уставились друг на друга, сбившись с толку. Потом старик, пряча глаза, забормотал, пытаясь опять разъяриться, но у него никак не получалось:
- Про любовь она мне будет... Твой-то, гладкий, приехал, понюхал, чем пахнет, да и от ворот поворот, плюнул, да и уехал... А этот какой-никакой, а вот прощает тебя, - значит, принимает всю твою команду рыжую на свои руки, а ей этого мало, ей прынца!.. А кто он тебе, скажи по совести? Прохожий!.. Тьфу! Любовь еще! Поменьше бы ты ее пробовала, этой любви!
Стараясь поймать его взгляд, женщина затихающим голосом, еле слышно допытывалась:
- А какой все-таки хвост? Какой? Какой?
- Не мой хвост, твой хвост, тебе лучше знать, - смущенно бегая глазами, суетливо бормотал Дровосекин. - Это вам, бабам, лучше знать, какие у вас хвосты бывают... - Он пошлепал губами без слов и с робкой надеждой и страхом спросил: - А что ж, люди-то зря говорили? Зря, скажешь? А?
- Про что говорили люди?
- Что ты ко мне пристала, иди людей и спрашивай!.. Про что, про что!.. Про солдат, вот про что!
- Это каких же?
- Ты не придуривайся перед старым человеком: ну, ночевали у тебя солдаты там, на переправе-то? Все и говорят. И по кинам ходила с солдатами, и подарки тебе носили, что ты прикидываешься! Только из себя выводишь! Не путайте вы меня в свои дела, ну вас вовсе. Кто правду говорит, тот всем плох. Характер у меня мухоморный, и сам я старый мухомор... Пожалуйста, ладно...
- Вот как? Кто же это вас так? - бережно, чтоб не спугнуть, тихонько спрашивала женщина.
- Вот этот твой меня так аттестовал за то, что я ему правду говорил!
- Это, наверное, когда он только приехал? С чемоданом? Вы с ним на скамеечке долго так беседовали? Он вас так обидно назвал?
- Хоть с чемоданом, хоть без чемодана, отвяжитесь вы все от меня, - с несчастным видом бормотал старик. - Я-то тут при чем? Шила-то в этом не утаишь... значит, шила-то! Не томи ты мою душу, говори уж: неужто так уж ничего и не было? Да теперь-то что? Ведь он уж тебя вроде простил, чего ж тебе еще?
- Простил! За что простил?.. Разве за самого себя только! Что я с ним в кино ходила, что он у меня на перевозе был! А что вы только ему наплели по доброте душевной! Солдат! Что он-то вытерпел из-за ваших этих... О господи!.. - Она упала руками и головой на стол.
Дровосекин стоял над ней и уговаривал:
- Ну что ж теперь реветь-то схватилась! Теперь это ни к чему... Бумажку намочишь!.. Сами всех вы тут запутали - и реветь. Ну что ж теперь делать-то?.. Главное, за ребятишек-то я доволен. Солдат-то твой, он ничего, а?.. Ты это мокрое дело брось, ты садись ниши ему обратный ответ поскорей. Больше бы слушала, что тебе старый человек советует...
Сколько раз потом, когда уже они были опять вместе, был пересказан этот нелепый разговор со стариком, каждый раз с новыми, припоминавшимися со временем подробностями. Сколько раз в слезах и позже даже со смехом вспоминали подробности этих последних дней, когда они оба были несчастны и не вместе.
И в тот час, когда на большой городской пристани, среди пассажиров, столпившихся на палубе, он увидел тянущиеся, чтоб ему помахать, тонкие руки всех троих ребят и Сони, и колеса пенили и бурлили воду, а пароход подваливал боком, давая задний ход, и потом медленно подтягивался всем бортом к дебаркадеру, и их отделяли несколько метров воды, потом узкая полоска и, наконец, ничего, - они стали раз навсегда вместе, не отделенные ничем, на одной земле, по которой пролегала общая дорога их жизни до конца... И вот теперь, видно, и конец пришел.
Поздно вечером к дому подъехало такси. Ребята вернулись из города немного обалделые, смертельно усталые, оживленные и смущенные.
Они рассказали, что ели, какой номер у их отца в гостинице - с ванной, как подавали им обед прямо в комнату и кто сколько съел пирожных. На Соне была кофточка, очень красивая и из такого материала, какого тут еще не видывали. Младший, Гонзик, сиял больше всех: они с отцом точно договорились, какой именно велосипед тот ему подарит - со всеми тормозами, переключением скоростей, сетками и даже бутылочкой, из которой можно пить на ходу...
Обед - жареную картошку и каждому по большой котлете Сониного приготовления, - разогретый Федотовым на всякий случай к их приезду, есть никто не стал.