Родная окраина — страница 14 из 68

Словом, все говорили теперь о Гаврюшке, что зря он так бесновался тогда, зря он так убивался за Ленкой. Не было бы счастья, да несчастье помогло, не выйди Ленка замуж, не видать бы ему такой красавицы, как Липочка.

В глазах парней Гаврюшка, помимо всего прочего, выглядел еще и героем: ведь до него никто из наших ребят не осмеливался ухаживать за поселковыми девчатами. Дело в том, что поселок наш условно делился на две части: пристанционные улицы — это одно, а все, что за речкой, в том числе и наша, — это совсем другое. Нас звали «деревней», дразнили «гагаями». Мы, в свою очередь, дразнили станционных «лягавыми».

Прозвище «деревенских» во многом было справедливым: у нас у всех деревенские хаты, возле них сады, огороды. В каждом дворе — корова или поросенок, а кое у кого и то и другое. А станционные жили почти по-городскому. Дома у них стояли густо, и были они большей частью из кирпича. Вдоль заборчиков тротуарчики проложены. Станция, депо, элеватор — все это накладывало на их жизнь свой отпечаток. Кроме того, это был и наш центр: все конторы, пекарня, магазины, рынок — все там. Наши тетки носили туда на базар продавать молоко, помидоры, огурцы, фрукты, ягоды… Так что «деревня» объяснялась просто, а вот что значило «гагаи» и почему станционных звали «лягавыми» — сказать трудно. Трудно объяснить и постоянную давнюю вражду между ними. А вражда эта была настоящей — прочной и жестокой. Враждовали главным образом подростки и взрослые, неженатые парни. Наши, например, никогда не ходили «гулять» в поселок, станционные никогда не появлялись на наших «улицах». Если случайно кто-то преступал этот неписаный закон — кончалось все кровавой дракой. Поэтому представители враждующих сторон всегда спешили покинуть территорию «противника» засветло или, по крайней мере, старались не заниматься там «запретным промыслом».

И вдруг Гаврюшка так дерзко нарушил установившееся долгими годами правило. Мало того что он появился со своим дружком у них в клубе, это еще куда ни шло, но он стал «ухаживать» за лучшей дивчиной! Станционные сначала опешили от такой дерзости «гагая» и несколько дней не трогали его, присматривались. Но потом все-таки не выдержали и решили восстановить порядок. Во время танцев несколько парией подкараулили Гаврюшку в фойе, когда тот вышел покурить, оттерли в дальний угол, предъявили ультиматум:

— Вот что, гагай, мотай отсюда в свою Гагаевку, пока цел. Тебе что, гагаек мало?

Гаврюшка был не из пугливых, попытался образумить их, перевести все на шутку:

— Да вы шо, ребята, усурьез?

— «Усурьез», — передразнил его главарь нападавших — Митька Сигай.

Митьку Гаврюшка знал и раньше — известный хулиган и поножовщик, со своими дружками он шастал по ближайшим вокзалам и местным поездам, наводил страх на деревенских мужиков и баб с большими оклунками. Не думал Гаврюшка, что придется столкнуться именно с Митькой — с этим не сговоришься, но он все же надеялся образумить его дружков.

— Да вы шо, закупили тут все? Какиясь старорежимские порядки установить хочете? Я штой-то вас не пойму…

В расстегнутой косоворотке, в кепочке с маленьким козырьком, Митька сплюнул прилипший к нижней губе окурочек, приблизился к Гаврюшке вплотную.

— А вот получишь по ребрам, тогда поймешь. — И как-то очень ловко, быстро, даже незаметно для окружающих двинул кулаком Гаврюшке под грудь. Тот на минуту согнулся, но тут же выпрямился и ударил Митьку снизу в подбородок. Клацнув зубами, Сигай отлетел на середину фойе. Гаврюшка приготовился к отражению второй атаки, ждал, когда Сигай поднимется, но не дождался: кто-то полоснул его ножом по лицу, и все кинулись наутек.

На шум из зала выскочил Иван, но было уже поздно: хулиганы убежали. Гаврюшка стоял один в фойе, закрыв лицо руками. Сквозь пальцы проступала кровь и скатывалась вниз до самых локтей…

Узнали об этом мы только на другой день. Бабушка прибежала к нам и прямо с порога закричала:

— Нюшка, што ж ты сидишь?! Гаврюшку станционные порезали, и он домой не приходил со вчерашнего дня, кажуть, его забрали в больницу!.. А можа, его уже и в живых нема. Одевайси скорея да сбегай узнай, где он и што с ним… Такое дело, — и ребят дома никого нема, все на работе… Бабушка опустилась на табуретку, откинула голову назад, задышала тяжело — воздуху ей не хватало, махнула рукой матери — скорей, мол, собирайся, и тут же заплакала, причитая.

Мать зажала рот ладонью, словно боялась закричать, смотрела на бабушку растерянно. Наконец собралась с духом, спросила тихо:

— Да как же это?..

— Не знаю… Ничо не знаю! — закрутила бабушка отчаянно головой. — Ой, долюшка моя горькая, и чего он туда полез, к ентим станционным бандитам…

Мать стала быстро одеваться. Но в спешке все время брала не то, что надо, бросала, долго искала нужную вещь, а та оказывалась на самом виду. Бабушка нетерпеливо морщилась, торопила ее. Наконец мать собралась, платок не завязала, накинула лишь на голову, побежала.

— Постой, — остановила ее бабушка в сенях. — И этого возьми, — кивнула она на меня. — Иди с нею, внучек, может, куда сбегать придется… Да и мне весточку скорей принесешь — ножки молодые, быстрые… Иди, внучек, не поленись…

Огородами, чужими дворами, будоража собак цепных и бродячих, по льду через речку, через луг по глубокому снегу, занесенной тропинкой взобрались на гору к «французовой трубе» — старому кирпичному заводу, полем, напрямки, бежали мы с матерью в поселок. Вот она, будто рукой подать, станция — и элеватор, и водонапорная башня, и высокие тополя с кляксами вороньих гнезд — все видно, все близко, а мы никак не дойдем. Совсем упарились, дышим тяжело, из-под шапки у меня пот льет ручьями, у матери платок свалился на плечи, волосы растрепались.

Наконец добрались. Одноэтажное, приземистое, из темно-красного кирпича здание больницы обнесено высоким кирпичным забором. Железные решетчатые ворота на замке, но узкая калитка в них открыта. Вошли во двор и остановились, пораженные больничной тишиной. Ни души, ни звука. Как же так? Может, не туда попали? Ведь Гаврюшку порезали, а тут все так тихо и спокойно! Куда идти, у кого спрашивать?

Увидели девушку — идет не спеша по расчищенной дорожке, придерживает накинутое на плечи поверх халата пальто, щурит глаза от яркого снега. Мать кинулась к ней, стала спрашивать, где тут порезанный Гаврюшка, а та только плечами пожимает — ничего не знает. Потом указала ручкой:

— Зайдите с той стороны, в хирургическом спросите, может, там. — И пошла своей дорогой.

Зашли с другой стороны. А там не одна дверь, а три — по краям и в центре. Какая из них хирургическая? Полезли по ступенькам к крайней. Мать согнула палец, постучала робко — никакого ответа. Тогда она осторожно нажала плечом, большая с медной ручкой дверь бесшумно отворилась, и мы вошли в тесный тамбур. За первой дверью оказалась вторая — белая и почти вся застекленная. Сквозь нее виднелся длинный пустой и чистый коридор. Дальше идти мы не решились и стояли, прильнув лбами к стеклу. Вскоре откуда-то появилась нянечка с «уткой» в руках, мать замахала ей, она увидела, подошла.

— Вчера вечером порезанного к вам не привозили?..

— А-а, — догадалась нянечка, — проходите, только ноги вытирайте. — Толкнула крайнюю боковую дверь: — Сюда вот…

Мы вошли в пустую гулкую комнату. Кроме нескольких скамеек, стоящих вдоль стен, здесь никакой мебели не было. В дальнем углу — с улицы не сразу и заметишь, — сидели двое: парень и девушка. Парень в больничном халате и больничных шлепанцах, опустив забинтованную голову, словно птенца, держал в своих ладонях руку девушки. Она молча глядела на него.

— Гаврю-у-уша!.. — вскрикнула мать и бросилась к парню. — Братик мой дорогой! Ой, да как же ты теперь будешь, да испортили ж, исковеркали личико твое ненаглядное…

Гаврюшка вскочил, замахал руками:

— Да тише ты… Заголосила… На похоронах, чи шо?

Мать умолкла, лицо ее перекосилось от горькой обиды. Качая головой, уставилась на брата. Лицо у Гаврюшки было все крест-накрест перевито бинтами, только две щелочки оставлены — для левого глаза и для рта.

— Глаза нема… И носа нема… — проговорила мать.

— Да все цело, — сказал с досадой Гаврюшка. — Щеку только. — Он провел пальцем под правым глазом.

— Кому ж ты теперь такой нужон? — продолжала мать. — Испортили парня такого, кто ж теперь за тебя замуж пойдет.

— Хо! — усмехнулся Гаврюшка. — Да вот, невеста рядом сидит.

И тут подала голос девушка звонко, четко, уверенно:

— Зачем вы так говорите, Павловна? Разве с лица воду пить? Между прочим, я беседовала с врачом, он сказал, что ничего страшного, на щеке останется небольшой шрам, и все.

Мать посмотрела на девушку, спросила:

— И ты, Липа, согласна за такого выйти замуж?

— А почему нет? — зарделась Липа и тут же как-то очень просто и легко призналась: — Я Гаврюшу давно люблю. Правда, Гаврик?

— Ну вот, видишь, — сказал Гаврюшка матери, — а ты боялась.

— Когда ж оно заживет? — мать снова сделала плаксивое лицо.

— Заживет, — махнул рукой Гаврюшка. — Сегодня, может, домой выпишут, вот придет кастелянша — одежду выдаст, и выпишут. Заживет, как на собаке.

— Зачем ты так, Гаврюша? — сдвинула бровки Липа. — Не надо, грубо.

Поначалу меня тоже приворожили Гаврюшкины бинты, но как услышал, что это Липа, я уже не мог оторвать от нее глаз и смотрел на нее как завороженный. До чего ж красивая! Стоит — ну как игрушечка, дотронуться боязно. Личико — будто выточенное мастером-искусником, так постарался, что и придраться не к чему: носик маленький, щечки розовенькие, бровки — черненький шнурочек. Тоненькие губки сжаты плотно, зря их в улыбку Липа не растягивает. А когда улыбается, зубки обнажаются — маленькие, реденькие, спереди щелочка, а сбоку даже золотой один сверкает. Культурная, сразу видно. И сморкается в платочек, а платочек прячет в сумочку с блестящим замочком. И разговаривает не то что наши с Козлиной, не скажет: «будя», «тута», «нехай», а все: «будет», «здесь», «пусть». И не ругается, конечно. Наши как чуть, так — «паразит», «зараза» — такие слова у них запросто слетают с языка, а эта, наверное, и не слышала ничего подобного.