Семен застеснялся, не знает, как быть.
— Да это я, баб Доня, — проговорил он.
— А, Сенька!.. Непутевый ты, Сенька. Че обманываешь бабку Доню? Обещал угля привезти, а не везешь? Даром, что ли? Заплачу-у-у.
Семен еще больше засмущался, покраснел, папиросу затоптал, оправдывается:
— Привезу, баб Доня. И денег мне ваших не надо. Привезу. Вот будут выписывать нам на работе, выпишу и привезу. Еще только макушка лета, успеется.
— «Макушка». Не увидишь, как и зима прикатит. А где ж Вася? Ты — Вася? — обернулась ко мне бабка Доня. — Возьми, сынок, — протянула яблоки.
— Зачем?
— Свое. Угощайся.
— Аванс в счет будущего гонорара, — пояснил Семен.
— А ты молчи, непутевый.
Но Семен не послушался и не смолчал:
— Наверное, за консультацию какую-нибудь. Баба Доня судится со своей невесткой. Как ваше дело, баб Доня?
Смягчилась старуха к Семену, и даже губы задергались, растрогалась — вот-вот заплачет.
— Да как… — сказала она. — Кто ж бабку старую будет слухать? Кому я нужна? — И ко мне: — Ты скажи мне вот, детка, сыночек Вася, скажи, мой дорогой: рази есть такой закон, чтобы не примать подарок?
О чем спрашивает бабка Доня, я сразу не мог взять в толк и посмотрел на Семена. Но тот только улыбался снисходительно, глядя на старуху, и ничего не говорил. Поймав мою заминку, бабка Доня пояснила:
— К примеру, я хочу подарить внукам, отписать им что-то, а она отказывается, не примает. Рази есть такой закон! Ты вот грамотный, ближе к начальству разному, так найди мне тот закон, чтобы заставить ее принять. Да я и не ей, гадюке такой, а внукам подарить хочу. Но по малолетству за них должна расписаться мать. Теперь тебе понятно? А закон такой должен быть.
Между бабкой Доней Царевой и ее невесткой Настей велась ожесточенная затяжная война. Когда она затухала и на короткое время наступало перемирие, на нашей улице становилось веселее и уютнее. Но как всякая война, она неожиданно вспыхивала с новой силой — с криком, с треском разбиваемой мебели, со звоном посуды, с плачем испуганных детей, и тогда улица пустела, затаивалась, жила как-то зажмурившись. Враждующие стороны метались по соседям — вербовали себе союзников. Но их война так надоела всем, что никто не хотел в нее ввязываться даже в качестве посредника, именуемого впоследствии свидетелем. Известно, что у нас вообще не любят свидетельствовать в суде, даже в серьезных делах, а тем более избегают этого в склочных.
Бабка Доня смолоду осталась вдовой, жила вдвоем с сыном Тимкой. Не зная никакой другой радости и другой привязанности, Доня всю свою любовь — и материнскую, и женскую, и просто человеческую, сосредоточила на сыне. Не смогла она перешагнуть через эту любовь даже тогда, когда все осудили Тимку и отвернулись от него.
Тимка рос тихим и застенчивым, никогда ни в каких мальчишеских шалостях не был замешан — будто и не было такого на нашей улице. Но он был и был известен, даже знаменит: его знали и ценили за музыкальный талант — у Тимки была необыкновенная способность играть на балалайке. Может быть, ему не были заказаны и другие инструменты, и только за неимением их он сосредоточился на балалайке — трудно сказать. Ведь и балалайка у него была не своя — казенная — из клуба железнодорожников, где он занимался в музыкальном кружке. Но даже когда у некоторых завелись гитары, мандолины, да и в том же кружке Тимка мог бы выбрать себе любой инструмент, он не изменил своей привязанности и остался балалаечником.
Играл Тимка на редкость талантливо. Бывало, тихим летним вечером выйдет, сядет на лавочке и играет. Люди слушают издали, добреют, близко к Тимке не подходят — боятся спугнуть игру. Тимка всегда налаживал струны на какой-то особый балалаечный строй, и, когда играл, пальцы его бегали по всему грифу, по всем ладкам, до самых низких добирался, туда, где уже и звука-то никакого, кажется, нет, а он находил его и извлекал.
Круглая луна плывет по небу, четкие кружевные тени от белой акации лежат на дороге. Ничто нигде не шелохнет. Тихо. И только Тимкина балалайка грустит, грустит… О чем грустит — никто не знает, но, слушая ее, каждый чувствует, что грустит она о чем-то близком, родном.
Чаще всего в Тимкином репертуаре были попурри из русских и украинских народных песен. Заиграет одну, знакомую мелодию, а потом поведет, поведет куда-то в сторону, и долго льется что-то уже совсем незнакомое. Это свое, Тимкино. Поблуждает, поблуждает импровизированная мелодия, смотришь, опять незаметно выходит к знакомой, но уже совсем другой песне.
Редко Тимка играл веселое — вроде русских «Коробейников», «Светит месяц» или украинской «Гандзи». Любил он все больше ямщицкие да чумацкие песни, о несчастной любви, о бедной сиротине.
Окружали мы Тимку, только когда он был не один, когда к нему подходил со своей гитарой другой Тимка — Шахов. В отличие от Царева этот Тимка звался Тимохой, и был он немного старше своего тезки, разухабистей и вообще сорвиголова. Тимоху побаивались все на нашей улице, но и уважали: он был крепко сбит, не по возрасту сильный, отчаянный. У него были золотые руки, но использовал он свой талант часто не на добрые дела — то самопал смастерит какой-то особенный, то финку, то кастет. В ход он их, правда, не пускал, но все были уверены, что Тимоха способен на все. Поэтому за ним всегда ходил табун ребят — малых и больших. Одни уважали Тимоху из трусости, другие искренне считали его героем, ценили, хотели быть такими же.
У Тимохи была своя гитара, играл он на ней хорошо, но редко. Мог играть и на балалайке, но хуже, чем Тимка, и тут он всегда и без сожаления уступал пальму первенства Тимке. В струнном дуэте он сам добровольно брал на себя вторую роль, роль аккомпаниатора. Услышит Тимкину балалайку, возьмет гитару и идет к нему. Сядет рядом.
— А ну дай, — говорит он Тимке. И тот уже знает, чего надо «давать». Нажимает на определенном ладке струну, бомкает, Бомкает струной на гитаре и Тимоха, то отпуская, то натягивая ее. А потом настроит Тимоха и остальные шесть струн, ударит по ним как-то сразу по всем четырьмя пальцами, большим оттянет самую толстую, крученную медью, струну, пробежит левой рукой по грифу — останется доволен: — Давай?
И опять Тимка знает, чего давать, — Тимоха любит украинскую: «Реве та стогне Дніпр широкий», — с нее всегда начинается их дуэт и ею же кончается.
Когда Тимки играют вдвоем, вокруг них собирается вся улица — и старики, и дети.
Дальше этих дуэтов дружба у Тимок не шла: они были очень разными людьми.
Тимка Царев учился в ремесленном железнодорожном училище, носил форменную одежду с широким ремнем и тремя буквами на медной бляхе — «РЖУ». Тимоха Шахов работал на заводе — то ли токарем, то ли слесарем, вел вполне самостоятельный образ жизни: с получки попивал водочку и в меру хулиганил.
В последнюю зиму перед войной у нас проходила олимпиада художественной самодеятельности. Сначала узловая, а потом — общедорожная. Тимка, конечно, прошел все круги и добрался до заключительного смотра. Его игру по достоинству оценили и в награду подарили новую балалайку в матерчатом чехле. Нес домой эту балалайку Тимка бережно и гордо.
Проходя по мостику через речку, Тимка увидел на льду группу ребят и среди них Тимоху. Ребята сгрудились в кучу, что-то рассматривали и о чем-то спорили. И не столько любопытство, сколько желание похвастать своей премией потянуло Тимку к ребятам. Он подошел почти незамеченный и увидел в руках Тимохи самопал новой конструкции. Самопал походил скорее на те пистолеты, из которых стреляли друг в друга в прошлом веке дуэлянты. Он даже не поджигался спичкой при выстреле, как обычно, а действовал при помощи курка.
Спор шел о том, можно ли убить из такого самопала. Тимоха говорил — запросто, скептики не верили ему.
— Становись, — предлагал Тимоха такому скептику. — Испробуем.
— Ага, — отступал тот. — Глаза выбьешь…
— «Глаза»! — распалялся Тимоха. — Тогда ставь салазки.
Поставили стоймя салазки. Тимоха отошел, прицелился и выстрелил. Дым окутал голову стрелка и всех, кто стоял вблизи.
Как по команде все бросились к упавшим санкам. Доски были расщеплены и в нескольких местах пробиты насквозь проволочной дробью.
— Ну? — спросил гордо Тимоха. — Убьет?
— Пожалуй, убьет.
— То-то! — Тимоха увидел тезку, подошел. — Что это у тебя за бандура?
— Балалайка, — сказал Тимка, довольный предоставившейся возможностью похвастать перед ребятами.
— Купил?
— Не. Премию получил на олимпиаде.
— Ух ты! А ну покажь.
Тимка поднял лицо к низкому серому небу, откуда сыпался мелкий снежок, поморщился.
— Да ниче. Мы прикроем. Покажь.
Тимка вытащил из чехла инструмент. Балалайка сверкала желтым блеском и издавала острый запах свежего лака. Тимоха взял ее осторожно и, присев на поставленные на попа санки, тронул струну, заиграл.
— Ничего, — одобрил он и продолжал играть.
Ребята напирали — каждому хотелось посмотреть новую балалайку. Кто-то поскользнулся и выбил из-под Тимохи санки. Падая, тот машинально выбросил руку с балалайкой и оперся на нее, как на палку. Гриф не выдержал, переломился.
Тимка сначала побледнел, молча подобрал обломки, смотрел на них долго, а потом заплакал и стал засовывать в чехол.
Тимоха конфузливо смотрел на Тимку и не знал, как помочь горю.
— Тим, ну я ж не нарочно… — И обернулся к ребятам с перекошенным от злобы лицом: — Кто толкнул — признавайся! Убью гада!
Все притихли, виновато молчали.
— Тим, не плачь… — уговаривал тезку Тимоха. — Я починю ее…
— Починишь…
— Починю. Давай склею. Ну хочешь — новую куплю или сам сделаю? Еще лучше будет…
— «Сделаю»! Думаешь, это как поджигалку сделать. — Тимка взял чехол с балалайкой под мышки и пошел домой.
Склеили ему ее в мастерской.
А Тимоха, задетый за живое Тимкиным пренебрежением к его уменью сделать балалайку и подзадоренный ребятами, принялся мастерить этот музыкальный инструмент.