Весь процесс этой кропотливой работы проходил на наших глазах. Тимоха где-то доставал подходящие бруски дерева, дощечки, фанеру, приносил домой, сушил, строгал, резал, придавал им форму. Из медной проволоки выковывал и вытачивал ладки для грифа. Мы наблюдали за всем этим с большим интересом: как делают балалайки, мы никогда не видели. К тому же было любопытно — получится ли что-либо подходящее у Тимохи.
Тимоху и самого разобрал интерес. Работал он не спеша, постоянно примеряя, прикидывая, пробуя, работал упорно и самозабвенно. Балалайку он делал не по памяти, перед ним лежал фабричный образец — с него он копировал форму и размеры. Делал же все исключительно сам. Особенно много возился с дощечками для деки — треугольника для лицевой стороны и клинышков — для обратной. Он их обтесывал разными инструментами, а под конец, что меня, помню, больше всего поразило, стал чистить стеклышком. Острой гранью стекла он строгал дерево, и из-под стекла сыпались мелкие стружки. Барабан ему долго не давался — клинообразные дощечки упрямились, не прилегали. Мы советовали укрепить их гвоздиками, но Тимоха отвергал наши предложения и делал все как полагается — на клею. При этом он объяснял, что должен сделать не просто балалайку, похожую на другие, а чтобы на ней можно было играть, чтобы у нее было звучание.
Постепенно балалайка обретала свои формы. Склеены детали — барабан, гриф и головка; отшлифована вся сначала мелкозернистой шкуркой, а потом суконкой — блестит дерево, будто лакированное. Думали, так и оставит, но у него оказался в наличии и бесцветный лак. Под этим лаком балалайка засверкала, будто стеклянная. Даже перламутровые точечки Тимоха выточил из пуговиц и вклеил в соответствующие ладки — на третьем, пятом, седьмом.
Купленными на этой балалайке были только винты и струны. Винты Тимоха мог бы тоже заменить своими — поставить простые деревянные колки, но он не стал мелочиться и обезображивать инструмент.
При натяжке струн — самый завершающий момент — собрались все, в том числе и Тимка. Тимоха волновался, руки дрожали — мало ли что может случиться: может клей отказать и сорваться головка, может треснуть под кобылкой дека, а может, и ничего этого не случится, балалайка окажется крепкой, как бревно, но и звук окажется тоже как из бревна. Этого больше всего и боялся Тимоха.
Нацепив струны, стал настраивать. Чем больше натягивалась струна, чем мелодичнее она звучала, тем светлее становилось лицо Тимохи. Настроил, пробежался пальцами сверху вниз. Улыбнулся и снова, уже смелее, ударил по струнам. Звучит! И все-таки побоялся играть, передал Тимке:
— Сыграй что-нибудь.
Взял Тимка балалайку, попробовал на ладках звучание, улыбнулся, удивленный, и, склонив свою белесую голову, заиграл. Смотрит Тимоха, как бегают Тимкины пальцы, бегает глазами вслед за ними — пристально следит, прислушивается, где, на каком ладке споткнется звук. А он не спотыкается, на всех ладках одинаково звонок, не фальшивит. Поиграл Тимка, повертел балалайку, рассматривая, одобрил:
— Хорошо звучит.
Расплылся в улыбке Тимоха:
— Ну, что, собаки? А вы не верили. Эх вы, братцы-кролики! Играй, Тимка!
— Что играть?
— Что хочешь. «Коробейников». С переборами.
Заиграл Тимка — задористо, с выкрутасами, только что балалайку не вертит. Устроил ей испытание. Кончил запаренный.
— А теперь на этой то же самое, — протянул Тимоха фабричную балалайку.
И все признали, что Тимохина «звончее», а фабричная — «глуше».
Играли несколько раз поочередно то на одной, то на другой, потом принялись дуэтом, а под конец испробовали ее в паре с гитарой. Хороший звук у новой балалайки — четкий, звонкий, мелодичный.
Встал Тимоха, отряхнулся — закончил трудную работу, проговорил торжественно:
— Забирай, Тимка, балалайку!
Оторопел парень, думает, шутит Тимоха, улыбнулся кисло:
— У меня есть своя… Я ж починил свою…
— Забирай. Я обещал тебе? Обещал. — И Тимоха принялся собирать инструмент.
А вскоре началась война, и всем стало не до балалаек. Не успели опомниться, как в поселке оказались немцы, которые и подвели свою черту под судьбами обоих Тимок.
Тимоха погиб.
Он вспомнил свое уменье мастерить самопалы и сделал себе огромное ружье из длинной трубы. Засел с ним на чердаке своего дома и, когда по улице шли немецкие машины, выстрелил. Машина загорелась, а немцы залегли, ожидая новых выстрелов. Но стрельбы не последовало. Тогда они ворвались на чердак и увидели мертвого Тимоху. Ружье его оказалось непрочным, при выстреле разорвалось, и кусок металла ударил парня в лоб.
Немцы сволокли его на землю, обшарили весь дом (к счастью, ни матери, ни сестры Тимохиных не было дома), подожгли хату и уехали.
Тимкина судьба сложилась несколько иначе.
Как-то в поселке остановилась на постой немецкая часть, два фашиста поселились у Царевых. Поселенцы оказались пьяницами и самодурами. Они заставили Тимку играть на балалайке. Тимка играл. Потом они потребовали сыграть гимн фашистской Германии. Тимка его не знал. Тогда один из них, старший, с выцветшими глазами, сказал спокойным голосом:
— Шпилен зи, битте, «Интернационал».
Тимке сообразить бы, к чему дело клонится, да и отказаться — не знаю, мол, не учил. А он рад стараться, заиграл. Да так увлекся, что и рад бы остановиться, да поздно. А немец встал, подошел к Тимке, отобрал балалайку, отбросил на диван:
— Карош русский музик — баляляйка. И ты, мэстро, карош. — Он взял Тимкину левую руку и стал перебирать его длинные нежные пальцы, внимательно рассматривал их, словно изучал. Долго изучал, а потом положил указательный и средний палец на край стола и рубанул по самым кончикам тесаком. Взвыл Тимка от боли, бросился из хаты, а вслед ему несся пьяный хохот фашиста.
Так наша улица (а может быть, не только она) лишилась своих Паганини и Страдивари.
О Тимохе теперь живет память только лишь в связи с его трагичным выстрелом. А Тимку забыли, хотя он и жив до сих пор.
После войны Тимка отслужил в армии, женился. Когда у него было уже двое детей, он вдруг влюбился в другую женщину. Начались скандалы с женой. Но Настя — жена его — оказалась женщиной настойчивой и из Тимкиного дома не ушла:
— Мне с детьми некуда идти, а ты можешь уходить.
И Тимке пришлось уйти в другой поселок, на родительском дворе с тех пор он не появлялся.
За это и осудили его: за то, что бросил детей, жену, бросил мать и ушел.
С Настей бабка Доня не ладила, она обвиняла невестку в том, что та прогнала ее сына. Вскорости после ухода Тимки они разделили хату на две половины и жили раздельно. Но скандалы не прекратились. Тогда Настя собралась с духом и построила себе хатенку, поставив ее глухой стеной к Дониному двору. Казалось, совсем размежевались, делить нечего — живи каждый себе. Но нет, поводы для ссор не иссякали, война между свекровью и невесткой не затухала…
— Ну так как же, деточка Вася, есть такой закон, чтобы подарок не примать? — допытывалась бабка Доня.
— Думаю, что такого закона нет, — сказал я неуверенно.
— Вот! — обрадовалась бабка Доня. — А она не примает.
— Так и заставить ее нельзя, это дело добровольное.
— Как нельзя? Значит, нема такого закона? — удивилась бабка Доня.
— Да, наверное, нету. Как же можно заставить брать, если я не хочу. Что вы дарить-то собираетесь?
— Половину хаты. Не ей, внуку хочу. — Бабка задумалась опечаленно. — Значит, нельзя ее заставить?
— Думаю, нельзя.
— Неправильный закон, — заключила бабка Доня, — неправильный. — И пошла расстроенная и обиженная, будто я нарочно не захотел ей помочь.
Дня через два зашел Семен. Он часто заходил ко мне покурить и «поговорить про политику». Семен читал газеты, прекрасно во всем разбирался сам, но тянуло на люди — поделиться впечатлениями. На этот раз разговора «про политику» не получилось — бабка Доня заслонила для нас всю международную жизнь. Семен привез ей наконец угля и теперь рассказывал, как она благодарила и сколько при этом было брани выпущено в адрес невестки.
— Не приходила больше? — спросил он.
— Обиделась, наверное.
— Нет, не обиделась. Вы-то при чем? Она говорит: закон неправильный. Пойдет к прокурору, чтобы исправил закон.
Помолчали.
— А мне в награду за уголь балалайку подарила. — Семен усмехнулся. — Чудная баба Доня. А что мне делать с ней — играть я не умею. И отказаться неудобно, обидится.
— Балалайку? — встрепенулся я. — Какую балалайку?
— Ну, обыкновенную, на которой играют: «тренди-бренди, хрен-Терентий». — И он изобразил пародийно, как играют на балалайке. — Сын ее вроде когда-то играл на ней, Тимка. Что за сын — я никогда и не видел его, а баба Доня только о нем и говорит.
— Тимкина балалайка!
Я попросил Семена показать эту балалайку, и, когда он принес, мне достаточно было одного взгляда, чтобы узнать ее — ту, которую смастерил когда-то Тимоха Шахов.
— Продай мне ее, Сеня! — попросил я. — Продай или подари.
— Вы умеете играть?
— Нет, Сеня. Но эта балалайка мне дорога как память о ранней юности. Ее сделал Тимка, только не бабки Дони, а другой, Шахов, вон что через два дома живут.
— Это не тот, что машину немецкую подстрелил? Слышал, мать рассказывала.
— Тот самый. Продай, а?
— Да ну, что вы! Берите, раз она вам нужна.
Уезжая, я захватил балалайку с собой. В Москве я показал ее знакомому балалаечнику, который славился своей игрой на этом инструменте, часто выступал в концертах, в театрах и по телевидению. Я не думал поразить его чем-то необыкновенным, был уверен, что балалайка, сработанная Тимохой, рядовая, но для меня была дорога ее история, и мне хотелось рассказать о ней.
Артист взял балалайку, повертел:
— Самоделка. Притом работа грубовата, топорная. Ну и что? — Он тренькнул струнами раз-другой, прислушался, снова тренькнул, пробежался пальцами по ладкам. Сдвинул брови, заглянул через отверстие внутрь балалайки, нюхнул зачем-то, снова ударил по струнам, заиграл. — А ведь это вещь! — Глаза его расширились. — Работа ручная, но кто мастер?