сто раз убить, а я только тремя ранениями отделался… Впереди, позади, по сторонам ребята такие же, как я, гибли, а я остался… Почему? Зачем? Кто это отбирал? Чем они хуже?.. — Платоныч окончательно не сдерживается, слезы текут по щекам, он сердито стряхивает их, потом долго вытирает платком.
Мы с Платонычем соседи, живем на одной лестничной площадке, ходим друг к другу не только по делам — за солью там или за спичками, но и просто так. Нравится мне этот человек — прямой, честный, рабочий. По-своему остроумный. Смекалистый. «Народный умелец» — зовем мы его в шутку. Он много раз поражал меня своим каким-то природным талантом и своей любовью что-то сделать своими руками. Не раз, бывало, специалист бьется, бьется — ничего не получается, а ему пожалуешься, придет посмотрит, принесет инструмент и сделает. Сделает и долго потом любуется своей работой. После заходит, проверяет, как себя ведет вещь, сработанная им. Так было с краном, с детским велосипедом, с дверным замком, с люстрой, с немецким складным зонтиком. С этим зонтиком я исходил все мастерские города — нигде не взялись починить. А Платоныч сделал. Сам, дома, своим примитивным инструментом. Недавно мне авторучку японскую к жизни вернул. Уронил я ее, разбился корпус. «Все, — думаю, — пропала ручка…» А я так любил ею работать. Показал Платонычу. Подержал он ее у себя два дня и вернул живой и здоровой. Платоныч сначала склеил ее, а потом нашел, подогнал и насадил на место перелома хомутик. Теперь кто видит у меня эту самописку, удивляется: «Какая оригинальная ручка!» Особенно этот блестящий поясок-хомутик делает ее оригинальной и симпатичной.
Мне очень нравятся руки Платоныча — крепкие, ладони все в мелких порезах, шершавые, с въевшимся в кожу металлом. Платоныч — металлист, он так себя и зовет: металлист. Работал он последнее время начальником литейного цеха на механическом заводе.
И глаза Платоныча мне нравятся — добрые, доверчивые, то грустные, то с лукавинкой. Ласковые такие глаза…
Крепкий мужик был Платоныч — душой и телом крепкий. А тут как-то буквально за несколько коротких лет вдруг стал сдавать. Больше обычного стал чувствителен, постарел, реже смеется, шутки у него теперь чаще с грустинкой.
Война войной, она, конечно, дает о себе знать, и годы — тоже свое берут. Но тут, мне кажется, Платоныча пришибли обрушившиеся на него почти один за другим три события, которые на Платоныча подействовали как удары.
Первый — дочь выскочила замуж за военного, уехала на восток и внучонка Юрку с собой увезла. Затосковал крепко после этого Платоныч, места себе не находил. Особенно без внука ему было тоскливо, остался как без рук. Жаловался:
— Зачем мальчонку потащила? Обжилась бы сначала сама… Может, он и не примет мальчонку…
— А разве Володя не отец Юры?
Платоныч усмехнулся, отшутился:
— Чудной ты! Чем же наша Люська хуже других? Она у нас девка современная! Теперь же как? Сначала дитя родит, потом замуж выходит.
Шутил, а у самого грусть-тоска в глазах, со временем успокоился, но печать какая-то на нем осталась. Чувство одиночества вроде как испугало его.
Второй случай связан с военкоматом. Полечил Платоныч повестку — обрадовался, пошел туда как на праздник, торжественный, а возвратился туча тучей. Военный билет в руках принес, с порога швырнул его на стол, да не рассчитал — билет, скользнув по гладкой поверхности стола, улетел в дальний угол комнаты.
— Все… — объяснил он коротко на немые вопросы жены и мои. — Сняли с учета… Мобилизационный листок выдрали… Больше я не нужен… Балласт… Ну? Уж лучше бы меня оскопили, чем такое надругательство…
— Еще что придумал на старости лет! — возразила жена. — Постыдился бы говорить такое.
— Так все уже… Все! Списан! Выбросили, как ржавую шайку на помойку. — Он открыл дверь в кладовку, стащил с верхней полки рюкзак, нервно дернул за шнурок, разодрал гузырь пошире и, схватив за нижние уголки, вывалил содержимое рюкзака на пол. Пара белья еще военной поры, теплые носки, котелок, кружка, бритва безопасная с набором лезвий, мыло, платки носовые, нож складной — с ложкой и вилкой, полотенце — весь этот солдатский скарб лежал горкой на полу. — Все! Разбирай — куда что. Хоть в мусорный ящик! Ничего не нужно.
Жена стояла не двигаясь, молча смотрела на расходившегося мужа. Тяжело дыша, он сел на стул, положил себе на колени пустой рюкзак.
Я поднял зеленую книжечку военного билета, стал листать ее. В графе «воинское звание» прочитал: «Старший лейтенант».
— Так вы же офицером были? А говорили — солдат, солдат…
— То после войны уже присвоили… Учился, на сборах был… — пояснил он нехотя. — Сначала младшего присвоили, потом лейтенанта. Каждые два-три года приглашали на сборы, в звании повышали. Я как-то даже пошутил, сказал военкому: «Я так и до генерала дослужу». И после этого будто сам себе напророчил: вызывать стали реже, реже. Сегодня наконец вспомнили, обрадовался, побежал. Думал: вернусь капитаном, — Платоныч улыбнулся грустно. — Ну, а что им там моя карточка — мешает? Переложи ее в другой ящичек, и пусть лежит, а я буду думать, что я еще… действующий… нужный…
Посидел, утихомирился, принялся снова все складывать в рюкзак.
— Пусть не думают! Без меня они все равно не обойдутся. В случае заварухи я и без листка, без повестки приду на свой пункт сбора.
Успокоил себя Платоныч, однако не совсем, обида осталась, сосала она его, как застарелая болезнь. Седины прибавилось, в походке появилась сутулость, усталость…
Третий случай — самый тяжелый для него, от которого он только-только стал приходить в себя, — пенсия. На торжественном собрании он так разволновался, так расстроился, что не выдержал, убежал. Цветы и транзистор ему привезли на квартиру и вручили в домашней обстановке.
После Платоныч объяснил свой поступок:
— Хвалить начали так, что мне даже стыдно сделалось. Стыдно и обидно. Уж так нахваливали, так нахваливали: и работник хороший, и человек… А если такой хороший, почему провожаете? Не люблю фальши… — Долго сидел, поникнув головой, потом, как бы думая вслух, добавил невесело: — Выбросили… Это, брат, выброс уже такой, что дальше некуда. Куда дальше, что у меня теперь дальше-то? Ни-че-го… Сиди теперь и жди ее, косую… Да я понимаю, — вдруг вскинул он голову. — Я понимаю, в этом никто не виноват… Я и не виню никого. Эх, жизнь, жизнь…
Заглянул я к Платонычу как-то перед Майскими праздниками — дрель понадобилась: новые карнизы купили на окна, укрепить надо было их. На мой звонок дверь открыла жена Платоныча — Клавдия Петровна, уставшая от жизни, полнеющая женщина. Она щелкнула замком и, не взглянув на меня, направилась своей утиной походкой на кухню, бросив на ходу куда-то в комнаты:
— Федор, к тебе…
Платоныч сидел за столом и, оседлав кончик носа старомодными очками, с маленькими овальными стеклами в тонкой темно-коричневой оправе, читал какое-то письмо. Большой белый конверт с надорванным краем лежал у него под локтем. Лицо Платоныча светилось доброй улыбкой. Он посмотрел на меня поверх очков, кивнул на стул рядом и продолжал читать. Я присел и машинально протянул руку к конверту.
— Можно посмотреть?
Не отрываясь от письма, он приподнял локоть, отпустил конверт.
Конверт был плотный, сразу видно — казенный. На лицевой стороне его глазастой машинкой отпечатан адрес Платоныча, обратного не было. Учрежденческая штемпелевочная машина четко оттиснула только стоимость почтовой марки — «4 коп.».
Платоныч дочитал письмо до конца, похрипел горлом, сказал:
— Хорошо написали. — Голос у него взволнованно прерывался, щеки подрагивали. — На, читай, — он протянул мне бумагу.
Я стал читать:
«Дорогой наш друг, фронтовой товарищ! Приглашаем тебя на нашу традиционную вечернюю поверку по случаю праздника Дня Победы…
…В этот праздничный день мы вспомним «о боях-пожарищах, о друзьях-товарищах», послушаем и споем берущие за душу солдатские песни, согревавшие нам сердца в землянках и окопах.
Приходи на нашу встречу, приходи непременно!
Если ты помнишь свою опаленную молодость, а ее невозможно забыть, надень боевые награды, ведь каждая из них — это не только знак чести и доблести, но и один из славных эпизодов смертельной схватки с ненавистным врагом…»
Приглашение было составлено умно, трогательно. Тут были и юморок, и грусть, были задействованы слова из фронтового обихода — «кашевары», «продаттестат», «дислокация», «позиция», «огневой рубеж». Талантливый, видать, человек потрудился над письмом. Даже меня письмо растрогало…
— Пойдете? — спросил я Платоныча.
— Не, — сказал он. Потом подумал, добавил: — Наверно, не пойду…
— Почему? — удивился я. И тут же, чтобы как-то смягчить слишком лобовой вопрос, на который ответить Платонычу, видимо, было непросто, стал цитировать письмо: — «Цена продаттестата пять рублей…» Совсем недорого! «Мобилизованы лучшие кашевары…».
— Плохо мне там бывает… Как-то не по себе… Туда приходят некоторые такие хвастливые да разговорчивые. Я по сравнению с ними будто белая ворона. Прошлый раз просили всех по очереди что-то вспоминать и рассказывать. А я ничего не смог ни вспомнить, ни рассказать. Да и наград у меня меньше, чем у других, — орден да медаль…
— Ну, это вы зря, Платоныч! Награды у вас хорошие: орден Славы, а медаль — «За отвагу»! Самые что ни на есть боевые солдатские награды. Гордиться ими надо. И рассказать чего найдется.
— А вот нечего! — обиженно сказал он. — Нечего! Там, к примеру, задают: «Ну, расскажите случай. Самый смешной или самый страшный, самый жуткий». Или еще какой. Ну? А у меня не было никаких случаев таких. Тем более смешных. Вся война была жуткая и страшная, один случай на другой были похожи… Обычные, в общем, случаи… И встреч никаких таких особых не было. Я знал одно: «Вперед! Вперед!» Бежал, стрелял да падал, бежал, стрелял да падал да землю рыл… И в дождь, и в мороз долбил… О сколько я ее перебуровил! Я ведь неба за всю войну почти не видел. Только когда в госпиталь попадал. Там отдышишься немножко и опять — вперед! Бежал да падал, бежал да падал. Да стрелял, аж плечо немело. А сколько раз поднимался в атаку-у!.. Как вспомню теперь — не верится даже, что такое возможно человеческому организму выдержать. — Платоныч покрутил головой и загрустил. Вдруг встрепенулся. — И «смешной» случай, верно, был… Занимали мы немецкие траншеи, а они водой залиты были. И немец поливает из пулеметов. Бежим, с ходу прыгаем в траншею. А один солдат увидел воду и замешкался — не хочется ему, вишь, ноги замочить, начал зыркать, искать, где посуше. Ему кричат: «Давай прыгай! Траншея пристреляна!» А он никак не решится. И тут его хлоп, он — кувырк носом в землю, а вокруг смех: «Допрыгался!» Смешно?.. Рази ж это смешно? А смеялись, дураки. Над бедой человека смеялись. Рассказать — не поверят, да и стыдно такое рассказывать. Или встречи. Была у меня встреча — впервые комбата на передовой увидел. Старший лейтенант в расстегнутой шинели, с пистолетом наголо, разъяренный, матерился жутко — в атаку людей поднимал. А ни к чему яриться, люди и так поднимались… Опять же, разве это интересно? Для рассказов же совсем не такие нужны случаи. К примеру, разведчик языка притащил, да еще полковни