— Конечно, откуда же им быть взрослыми… Вам-то сколько? Лет тридцать?
— Тридцать первый.
— Ну вот. А жене и того меньше, — доктор постучал пальцами по столу, поморщился каким-то своим мыслям, спросил: — Вы кем раньше работали?
— Помощником начальника цеха.
— И что же? Не понравилось? Почему вы вдруг стали председателем колхоза?
Калугин развел руками, улыбнулся: наивный доктор, сидит тут в белых стенах и не знает, как оно делается.
— Вас послали? — продолжал доктор.
— Да ну как сказать — послали или добровольно… В общем, я согласился без нажима: надо — значит, надо, — Калугин остался доволен своим ответом: не солгал, сказал правду, и получилось не хвастливо.
— У вас сельскохозяйственное образование?
— Нет, что вы, откуда! Я инженер.
— Н-да! — доктор откинулся на спинку кресла, вытянул на столе длинные сухие руки, пошевелил пальцами. — Как хотите — не понимаю этого! Ну, а если бы вам сказали: «Товарищ Калугин, в районной больнице плохо идут дела. Направляем вас туда главным врачом»?
— Ну-у! Разве можно эти вещи сравнивать? Тут надо…
— …иметь специальное образование, — подхватил доктор. — А руководить огромным хозяйством, многоотраслевым, выходит, не нужно никакого образования?
— Нет, неправильно вы говорите. Вы тоже ведь не специалист по всем болезням, есть у вас глазник, зубник, а у нас — агроном, зоотехник. От меня требуется общее руководство. — Калугин помолчал. — Конечно, если бы мне образование — было бы легче. Двухмесячных курсов, которые я прошел, маловато. Думаю поступить на заочное в сельскохозяйственный институт, — сообщил он не без гордости. Однако на доктора это сообщение почему-то не произвело впечатления. Он будто не слышал Калугина, сидел задумавшись. Наконец он сдвинул брови, проговорил:
— Н-да, «зубник» у нас есть… Как же вы жену-то свою не уберегли?
Калугин не принял этот вопрос всерьез, он считал, что доктор слишком долго приступает к основному разговору, и в ответ только пожал плечами, надеясь услышать что-то конкретное о жене. А доктор продолжал:
— Вы задумывались, почему это вдруг мужик, крестьянин, колхозник, землю разлюбил, почему он бежит от нее на завод, на стройку, на лесозаготовки? И можно ли теми городскими единицами, вроде вас, спасти дело, если вы будете даже приносить в жертву жен своих, бросать их, так сказать, на алтарь подъема сельского хозяйства?
Калугину не хотелось вести этот разговор с доктором: проблема слишком серьезная, а для доктора это, видать, всего лишь светская беседа на острую тему. Как можно мягче Калугин сказал:
— Столько вопросов сразу! Да еще таких сложных… Нам ночи не хватит, чтобы разобраться в этом деле.
— А все-таки, — настаивал доктор.
Калугин посмотрел на него — лицо доктора было суровым и непроницаемым, сердитые глаза пронизывали Калугина насквозь, словно преступника. Почувствовав себя неловко под этим взглядом, Калугин поерзал на стуле, собрался с мыслями, стал отвечать. Сначала нехотя, но потом распалился, бросал слова резко, будто отрывал от себя живые куски.
— Во-первых, мужик никуда не бежит по той простой причине, что его нет в деревне. Мужика нет, его выбила война. А те, что там остались, — так дай бог, чтобы они куда-то разбежались. Бежит молодежь. Это хуже. Потому что молодежь — основная рабочая сила вообще и будущие механизаторские кадры в частности. И бежит она не от земли и даже не от разрухи, которая все еще ощущается в наших деревнях, а от неустроенности, от неорганизованности, от беспорядков, которые порождены все той же войной…
— После войны больше десяти лет прошло!
— Да. Но вы учтите, что наше Нечерноземье всегда было зоной рискованного земледелия, а после такой разрухи!.. Нам нужны машины — много машин! Нам нужны удобрения — много удобрений. А где их взять? Они будут, все будет со временем, но сейчас пока их нет, точнее, пока их очень мало…
— И вы думаете все это пока заменить собой?
Калугин вскинул глаза на собеседника, подумал: «Издевается?» Сдерживая себя, чтобы не рассердиться, сказал твердо:
— Нет, не думаю. Но навести порядок, организовать труд и сносную жизнь при тех условиях, какие есть, можно, и я это сделаю. И нас не единицы, как вы говорите, а тысячи! Это — во-вторых. — И, не дав доктору вклиниться в его речь, он тут же спросил: — А вот насчет жертв я вас не понимаю. Тем более что никто никого в жертву не бросал и не бросает. Откуда это?
— Бросаете!
У доктора нервно дернулся правый уголок рта, глаза его забегали, словно он жалел о сказанном. Он схватился руками за край стола, будто боялся упасть, и как человек, которому теперь уже некуда деваться и нечего терять, решил высказать все.
— И я вас очень даже хорошо понимаю, да-с, — проговорил он, глядя прямо в глаза Калугину. — Вы не могли поступить иначе. Честный человек, посланный партией в село, чтобы вытащить колхоз из прорыва, вы решили сделать это любой ценой, любыми средствами. Вы не могли допустить, чтобы ваша жена сидела дома, когда все колхозницы мобилизованы на уборку свеклы, картошки. Ведь вас могли упрекнуть — почему, мол, председательская жена сидит дома. Все это я понимаю. Но почему, черт возьми, все это надо делать любыми средствами, любой ценой, даже ценой человеческих жизней? Ради жизни губим жизни — парадокс!
Калугин трижды порывался возразить доктору, трижды менялся в лице, но прервать его было трудно. И когда, наконец, тот умолк, Калугин не сразу мог продохнуть от кипевшей обиды.
— Это не ваше дело, — проговорил он с трудом. — Вы не имеете права!.. Копать свеклу она пошла сама. Сама! Без малейшего вмешательства с моей стороны. И одета она была не хуже других, и работала и отдыхала наравне со всеми. А то что она простудилась именно на свекле — это случайность. Она могла простудиться и у себя в огороде, и дома у открытой форточки, и в городе в трамвае. Вы пожилой человек, как вы можете!.. — И вдруг он спохватился, подскочил к столу: — Что с ней? Что с ней? Говорите же!
Доктор отпрянул от него, понял, что не ко времени и не к месту затеял этот разговор, стал успокаивать Калугина, но тот требовал немедленно пустить его к жене.
— Хорошо, — согласился доктор. — Но не раньше, чем вы совершенно успокоитесь. Сядьте… Сейчас принесу халат, и вы войдете. Сядьте. И прошу вас, извините меня, старого дурака: это действительно не мое дело. Мое дело лечить больных людей. Извините. — Помолчал. — Прошу вас, Дмитрий Михайлович, пойдете к жене — не утомляйте и ничего не говорите такого, что могло бы ее как-то расстроить: состояние ее… тяжелое.
— Безнадежное?
— Тяжелое, — повторил доктор и позвал сестру: — Дайте товарищу халат и проводите в палату.
Ирина была предупреждена о приходе мужа и с нетерпением ждала его. Она взяла даже зеркальце у сестры, поправила волосы, попросила поднять повыше подушку, чтобы было удобнее смотреть на дверь и не пропустить ни одной минуты его посещения. И вот наконец дверь открылась, и вошел он — низкий, плотный, в белом халате похожий на северного медведя, своей неизменной раскачивающейся походкой он сразу направился к ней. Широко улыбаясь, он остановился возле койки, не зная, что делать и как вести себя дальше. Проговорил:
— Иришка, да ты совсем молодец парень! Ты хорошо выглядишь! А я тут немножко паниковал… Ну как ты сама-то, что чувствуешь?
— Хорошо, Митя… Лучше мне стало… Подойди же поближе, сядь.
Калугин смотрел на жену, было в ней что-то новое, не ее, а что именно — сразу не понять. Черные брови, казалось, стали тоньше и прямее. Тень под глазами, больничная бледность чуть впалых щек и необычный блеск глаз делали ее красивой.
«Что же это доктор набросился на меня, напугал?» — подумал Калугин, присаживаясь на белую табуретку.
— Дай мне твою руку, — попросила она и стала ощупывать его руки, словно была слепой. Потом потрогала щеку, подбородок. — Похудел, осунулся и небритый…
Калугин быстро провел тыльной стороной руки по лицу, стал оправдываться:
— Честное слово, утром брился. Растет без никаких удобрений.
Она не переставала улыбаться, смотрела на него.
— Как там дети — Таня, Юра? Рассказывай.
— Ничего, все в порядке. Письмо тебе написали, — он отвернул халат, достал листок измятой бумаги с разноцветными каракулями. — Это вот, — стал объяснять Калугин, — наша комната, чтобы ты не забывала. Юркина работа. А эта вот ломаная кривая — это не кардиограмма, это Танюшка написала письмо, и понимать его надо так: «Мама, поправляйся и приезжай домой скорее».
Ирина была счастлива, она взяла листок, долго рассматривала его, положила себе на грудь.
— С кем они остались?
— А ни с кем, одни.
— Как одни? — встревожилась мать.
— Да ты не беспокойся, все будет в порядке. Я их оставил на полу, пол застлал до последнего сантиметра.
— А проголодаются, кто их покормит?
— Сами. Юрка большой уже, найдет свою кашу, я его научил. А Танюшке оставил на полу бутылку с молоком. Есть захочет — пососет.
— Боже мой, ты совсем ребенок! Ты думаешь дети — те же телята: захотели есть — сами нашли соску?
— Да ты не беспокойся, все будет в порядке. Они уже все понимают и привыкли. На работу ухожу…
— Надо было попросить кого-то побыть с ними.
Калугин помрачнел, склонил голову.
— Кого я попрошу? Ты же знаешь… Да и я рассчитывал быстро вернуться. А когда узнал, что придется задержаться, послал Антипыча, наказал ему, чтобы Борис Логвинов наведался, он с утра ездил на станцию за удобрениями, теперь уже дома.
Она успокаивающе погладила его руку, спросила:
— Не принимают?
— Не принимают и не признают…
— Но почему, Митя? Ведь ты к ним со всей душой, с желанием…
— Наверное, слишком много накопилось всего, разуверились… Хотя, — он встрепенулся обрадованный, вспомнив что-то приятное. — Хотя нельзя сказать, что совсем уж так не признают. Помнишь, я говорил им: «Уберите хлеб — ваш ведь труд пропадает». А они мне: «Все равно выкачают. Сколько ни собирали — всегда весь под метелку…» Я пообещал им отдать половину. Смеялись надо мной тогда мужики. Но хлеб убрали. Чтобы сдержать слово, приказал раздать половину. Не взяли! Пришли и говорят: «Председатель, не по закону поступаешь, тебя судить за это будут». А я и закона-то не знал. Растолковали мне. Раздали людям, что положено. Ну?