Ирина смотрела на мужа, и в глазах ее светилась неподдельная радость. «Молодец, ты добьешься своего!» Вслух пошутила:
— Парадокс — как сказал бы наш доктор. У него — все парадокс. Его и зовут «парадокс».
— О, он и мне задал свой парадокс. Почему, говорит, колхозник землю разлюбил? А он не разлюбил…
— Митя, а знаешь, о чем я часто думаю? Помнишь, как мы приехали в колхоз, Юрка попросил есть, и я ему сунула булку, а он раскапризничался, не взял. А рядом стояли соседские ребятишки и голодными глазами с удивлением смотрели на эту булку, как на диковинку. И когда я им отдала ее, они долго рассматривали свои кусочка, отламывали по крошке и клали в рот. Похоже, они не видели белого хлеба. Митя, сделай так, чтобы они вволю хлеба наелись.
На глазах Ирины показались слезы, Калугин сжал ее слабую влажную руку.
— Не надо плакать, Ириша. Конечно, сделаю, вот увидишь! А потом, что это ты так?.. Мы ведь вдвоем будем делать!
Словно стыдясь своих слез, Ирина виновато улыбнулась, закивала головой.
Калугин посидел еще немного, стал прощаться.
— Как доберешься? Антипыча, говоришь, отпустил?
— Пешком! Пять километров — через час буду дома.
— Ну иди. Поцелуй Таню, Юру, привет им от меня. Поглядеть бы на них. Было б лето — привез бы…
Калугин вышел от жены в хорошем настроении. Увидев доктора, мерившего коридор широкими шагами, он сказал ему:
— Она ничего, веселая!
Доктор посмотрел на него и покачал головой, как бы соглашаясь. А Калугин с трудом сдерживался, чтобы не засмеяться: он вспомнил «парадокс» и теперь ждал, что доктор обязательно произнесет это слово. Но он не произнес. Нахлобучивая шапку, Калугин делился своими впечатлениями:
— И говорит — сейчас ей лучше стало. Наверное, дело на поправку идет.
— Будем надеяться…
«Осторожный какой», — подумал Калугин.
— Вы где остановились? — спросил доктор. — В гостинице?
— Нигде!
— Как так? Где же вас искать… Ну, на всякий случай… Оставьте адрес.
— Домой пойду: ребятишки одни там. До свиданья, доктор! — подняв воротник, он вышел на крыльцо. — У-у, как бесы разыгрались! — Калугин надел рукавицы, постучал кулаками на манер заправского боксера, шагнул в кипящую темень.
В поле ветер дул сильнее, забивал дыхание. Калугин оглянулся — на крайнем столбе поселка тусклой одиноко раскачивалась лампочка. Отвернул на лоб мягкий козырек шапки, сориентировался: ветер дует в правый бок, вот так он и будет держать. Не успеет скрыться огонек райцентра, покажется колхоз. Жаль только, палки не выломал из плетня, без палки тяжело: снег рыхлый, глубокий. Но ничего, не старик.
Под завыванье ветра думалось как-то хорошо — ровно и спокойно. Одни мысли уходили, другие приходили. И только когда он оступался и проваливался в снег, мысли тоже спотыкались, наскакивали одна на другую и вмиг разлетались, как сон, и он уже не мог вспомнить, о чем думал минуту назад.
Вспомнил доктора, усмехнулся. Парадокс, придумает же: почему колхозник землю разлюбил? Антипыча ему в собеседники — тот бы рассказал почему. Недале, как сегодня, по пути в больницу, всю дорогу философствовал старик, вразумлял. «Ты, говорит, Митрий Михалыч, человек молодой, а председатель и совсем, можно сказать, титяшной, сосунок, стал быть, в этом деле. Ты вникай, почему народ разозленный. Он не противу тебя, нет, он вообще недовольный. А ты что? Не ты первый, не ты последний. Ты у нас восемнадцатый. Тебя и зовут «Людовик восемнадцатый, Спортсмен». Это у французов всех императоров звали Людовиками, и много их там было, как у нас председателей. А «Спортсмен» потому, что ты молодой и приехал к нам в рубахе спортсменской. Ты не обижайся: заслужишь — другое звание дадут! Ну вот, значит… О чем это я? Да… Перебыло вашего брата у нас восемнадцать человек, а дела какие? Вот то-то и оно! Приедет и начинает учить. А чему учит — сам не знает. Один был, сняли. За что, как думаешь? Не внедрял новое. А хлебушек в том году уродил не очень, соломка вот так-то от земли, и уж перестаивать начал. Решил он убрать его напрямую. И-и, что тут было! А почему? Да потому, что в тот момент как раз новое открыли — раздельно убирать. По партейной линии выговор, с работы сняли, готово дело. А что такое раздельно? Мужик тыщу лет убирал только раздельно. А я так понимаю: раз появились машины, стало быть, надо и убирать, как показывает природа: где раздельно, а где и… Ладно. Прислали нового, а вслед за ним опять открытие: торфоперегнойные горшочки. Разговор идет вовсю! Прямо вот так: будут горшочки — будет и достаток. Весь колхоз цельную зиму делал горшочки: и те руками лепили, и те формочками штамповали, и те с завода привезли автомат, крутится — только успевай снимать продукцию. Сколько дерьма, прости господи, в ту зиму извели — и не счесть. Думали: ну вот теперь-то заживем! Пришла весна, а те-то горшочки растаяли и расползлись. Из чего сотворились, в то и превратились. И никому не нужны. И председателю до них дела нет: посевная началась. А бабы привели председателя на главный склад, где лежали горшочки, да носом натурально его и пихнули в кучу. Жалко им стало трудов своих: зимой голыми руками лепили — не шутка. Обиделся председатель, сбежал. Э-эх!.. Рассказывать о всех — дорога короткая. И все учут. Как доить тоже учили. Давай два раза дои и никак иначе. А мужик и сам знает: когда два раза доить, а когда — три. Нету-нету, отступились: доите как знаете. И, опять же, не как знаете, а в два ведра. Во как! Признали — последнее молоко жирнее. Доют в два ведра, а потом сливают в один бидон. Смех! Ну, еще чему учили? Были у нас луга, травы — не хватало кормов. Изничтожили все, «королева» пришла. Опять кормов нет. Ну? Или вот еще. Привезли каруселю, а до дела не довели, ржавеет железо. И все учут, учут. А ты чему учить собираешься, что-то ты долго своих планов не высказываешь? Может, научишь, как хлеб с салом едят? Эхе-хе-хе… Не серчай, а вникай, отчего народ колючий стал: надоело дерганье. Ты парень сурьезный, у тебя может получиться. Ты никого под суд не упек, все внушаешь, это хорошо. Народ начинает к тебе поворачиваться…»
«Что-то я этого не заметил, — возразил только теперь Калугин ядовитому Антипычу. — Хлеб не взяли? Знали, наверное: незаконное придется возвращать. Они не только не поворачиваются, а ненавидят меня как своего врага, смотрят как на чужого, как на пришельца…»
Это особенно угнетало Калугина — не нашел он подхода к людям, не с того, наверное, начал. А с чего надо было начинать — никто ведь не подсказал? А может, и мутят народ всего пять-десять человек из бывших? Такие как Федотов, Левушкин, Хмырев — какая им радость от его прихода: поснимал с должностей. Да и не снимать нельзя было.
Помнится, в первый же день после избрания пошел Калугин осматривать хозяйство. Полуразвалившиеся сараи вместо ферм и везде завы, замы. Даже в курятнике с разодранной крышей числился заведующий. Подошел Калугин к этой «ферме», увидел: несколько кур бродят, в пыли купаются. Хотел заглянуть вовнутрь, не успел: выбежал навстречу петух, загородил дорогу. Растопырив крылья и изогнув шею, он смотрел на нового председателя красным сердитым глазом, готовый в любую минуту броситься в атаку. Петух старый — это было видно по черному крючковатому, как у беркута, клюву и по «шпорам» — огромным, похожим на волчьи клыки. Калугин невольно отступил перед грозной птицей. Из-за угла появился мужчина — широколицый и с глазами, налитыми кровью, как у петуха: то ли спал, то ли пьяный. Калугин спросил у него, что это за сарай. Тот посмотрел на хилое сооружение, словно только теперь увидел, медленно сказал:
— Хверма. — И добавил: — Куриная.
— А вы кто?
— Хмырев я, заведующий хвермой.
Потревоженный Хмырев не скрывал своей неприязни к председателю, предчувствуя что-то недоброе.
— Сколько же вас на ферме, человек десять, наверно?
— Зачем? Семь всего.
— А поголовье?
— Штук тридцать будет, — оглянулся Хмырев по сторонам, словно хотел тут же пересчитать поголовье.
— М-да… ну, вот что, Хмырев. Во-он, видишь, женщины в поле работают? Что они делают?
— Не знаешь, што ль? Сено убирают.
— Ну вот иди и ты к ним… работать.
— А хверма?
— Такую ферму мы пока ликвидируем. Со временем создадим настоящую, тогда и…
— Не круто ли берешь, председатель? Это не завод. Без правления не имеешь права…
— Ладно, правлению я сам объясню.
Конечно, Хмырев в тот день в поле не пошел. А злобу на председателя носит, наверное, и до сих пор.
А когда Калугин познакомился с обстановкой получше, он пригласил к себе всех «штатных» работников. Их набралось немало. Одних заместителей председателя было три. Калугин освободил всех замов от их «обязанностей». Объяснил мужчинам: «Давайте будем работать».
Крутые меры пришлись не по вкусу лодырям. Они стали грозить ему расправой. Грозили в глаза и присылали анонимные письма — требовали, чтобы он убирался с колхоза.
«Нет, дудки! Не запугаете! Разве я не рабочий, не коммунист? Меня партия послала сюда, и я не отступлю», — говорил себе Калугин.
С Левушкиным история случилась посложнее. Он заведовал складом, притом пустым. Правда, не совсем пустым, кой-какие семена, фураж там были, конечно. Но посмотришь — украсть нечего. Он же умудрялся каждый день пьянствовать. Прогнал Калугин и Левушкина в поле, а на его место поставил женщину, рассудил: «Эта хоть пить не будет. А украдет — так самую малость и при крайней нужде — ребятишек накормить».
А через несколько дней к Калугину пришел Борис Логвинов. Закрыв плотно дверь, он перегнулся через стол, зашептал:
— Дмитрий Михайлович, Левушкин в подполье прячет несколько мешков пшеницы, наворованной в колхозе. Надо немедленно вытряхнуть.
— Откуда знаешь?
— Знаю.
— В милицию позвонить?
— Не надо. Сами. Поспешим, может перепрятать.
— Сами? Сейчас, ночью идти с обыском? Мы не имеем права.
— Имеем, — настаивал Логвинов. — Не свое, колхозное идем выручать.
Калугин задумался: что делать? Не провокация ли? За последнее время он получил несколько анонимных писем с угрозой расправиться с ним, если не уберется из колхоза. Но Борис Логвинов, кажется, не из тех, Логвинову он верит. Этот молодой красивый парень с льняными кудрями недавно демобилизовался из армии и несколько раз заходил к Калугину, интересовался делами колхоза. Сам он механизатор, обещал погулять с недельку и — за дело. Калугин знал, что Борис рос трудно, еще до войны его отца убили кулаки. В армию уходил комсомольцем, вернулся — кандидатом в члены партии. Парень трезвый, серьезный, на него он надеялся опереться: