Родная окраина — страница 43 из 68

— Ну что задумался? Надо идти.

Калугин встал.

— Пойдем. — Возле дома Левушкина распорядился: — Ты останешься во дворе, я пойду один, поговорю.

— С ними не говорить надо… Осторожней только, а то они знаешь какие — все равно как кулачье.

Калугин постучал. Послышались шаги и заспанный голос Левушкина:

— Кто там?

— Я, председатель. Откройте.

Левушкин заворчал:

— По ночам ходит чего-то… — Открыл. — Заходи, если с добром.

— С добром, — сказал Калугин, войдя в комнату. — Вот что, Левушкин, говорят ты хлеба много колхозного наворовал. Надо его вернуть колхозу.

Высокий, жилистый Левушкин не удивился такому разговору и в ответ лишь угрожающе сощурил глаза.

— Говорят? Ну, что ж, раз говорят — возьми его. Где же он?

— Спрятал? Открывай подполье.

— Ты вот что, председатель, — зловеще-глухо проговорил Левушкин, — иди-ка подобру-поздорову от греха подальше.

— Открывай, говорю.

— Не шуми-и, — и Левушкин одним рывком сдвинул с места кадку, открыл люк. — Лезь, — указал он в черную пасть подполья. Глаза его горели, как у кошки, он тяжело дышал, словно за ним гнались. — Лезь, председатель.

«Такой и убьет», — подумал Калугин и, подойдя к двери, крикнул:

— Борис, иди сюда. Постереги его, чтобы не столкнул… Ишь, как вызверился.

Левушкин вдруг сразу обмяк, присел на кадку, покорно ждал своей участи. Наконец из люка показалась голова Калугина.

— Ну, теперь что скажешь?

— Не погубите, ребята. Вы молодые, но пожалейте старика. Детей пожалейте, — он стал хныкать, силясь заплакать.

— Оставь, пустое. Вот что. Завтра утром все до зернышка свезешь на склад.

— Свезу… — с готовностью подхватил Левушкин, лаская глазами то Калугина, то Логвинова. — Свезу…

— Свезешь — и на работу. Утром — на наряд, понял?

До рассвета, чтобы никто не видел, Левушкин отвез хлеб на склад и пришел на наряд раньше всех. Калугин и вида не подал, что между ними что-то произошло.

Рассказал он об этом только Иринке, и та отругала его, испугавшись, гнала к прокурору, настаивала отнести все анонимки с угрозами. Но он отшучивался, не хотел и слушать ее. А потом все-таки пошел. Вынудил его один случай.

Засиделся он как-то в конторе допоздна. Вдруг вваливается пьяный Лаврен — колхозный плотник. И без того черный и худой, он от самогона совсем стал какой-то землисто-серый. Многодетный мужик, Лаврен с трудом сводил концы с концами и топил свое горе в сивухе.

Вошел он, недобро сверкнул глазами.

— Сидишь, булошник городской! Тебе хорошо — зарплата регулярно идет! А я как должен?.. Много вас будет еще на нашу шею — председателей, — он распахнул полушубок, выхватил топор — блеснуло остро отточенное лезвие.

— Лаврен! — вскочил Калугин. — Ты… Зачем, Лаврен? Кто тебя послал?

Лаврен опустил руку, затряс головой и неожиданно заплакал. Калугин подошел, отобрал у него топор, швырнул в угол.

— Лаврен, что с тобой?

А он в ответ размазал по лицу грязной пятерней пьяные слезы, открыл плечом дверь и ушел, ничего не сказав.

Этот случай Калугин утаил от всех, даже от Ирины, но, будучи в районе, зашел к прокурору, рассказал ему об анонимных угрозах и попросил, чтобы дали на всякий случай оружие. Мало ли что может приключиться. Но прокурор отказал — не положено.

— Ты принеси письма, а мы вышлем следователя, — посоветовал он.

— Нет, не надо.

Помогли Калугину заводские товарищи. Они смастерили ему нож вроде финки — с лезвием на пружине: нажмешь кнопку, и стальное перышко молнией выскакивает. Но Калугин ни разу не воспользовался этой финкой, он даже не вынимал ее из чехла. Однако с нею по ночам чувствовал себя спокойнее.

Калугин нащупал финку на поясе под пиджаком, перетянул поближе — на случай, если придется отбиваться от волков.

— Волки-то волки, а туда ли я иду? — проговорил он и оглянулся. Фонарей поселка не было видно, а колхозные еще не показались, хотя уже и должны бы светиться. Плотная вьюга весь белый свет застилает, ее и прожектором не пробьешь.

Калугин повернулся спиной к ветру, передохнул. Ему казалось, что он уже давно в пути: так много всего перемоталось в голове, что, пожалуй, и в сутки столько не передумаешь. Он закурил и папиросой осветил часы — времени было немного, прикинул: вряд ли он прошел и полпути по такому снегу. Сделал две-три затяжки, пошел дальше.

Ветер не унимался, к полуночи он становился еще свирепее и временами налетал с такой силой, что Калугин еле держался на ногах.

Идти по дороге стало невозможно. Засыпанная снегом, глубокая и узкая, как траншея, колея с твердыми стенками мешала ходьбе. Калугин выбрался с дороги на целину и, обрадовавшись той легкости, с какой можно идти здесь, зашагал вперед. Корка была твердой, снег с шорохом и свистом проносился у ног, не задерживаясь.

Но радость его была недолгой. Вскоре повалил верховой, корка ослабла, и он все чаще и чаще стал проваливаться. «Хряп-шу… Хряп-шу…» — раздавалось из-под ног. Спина взмокла, снег таял на лице, и струйки воды стекали к подбородку, воротник стал совсем мокрым. Калугин остановился, снял рукавицу, расстегнул крючок воротника, вытер ладонью щеки, протер глаза. «Потеплело, что ли?» Он подставил ветру лицо и почувствовал, что ветер действительно стал мягче, хотя и дул с прежней силой. Он больно сек лицо мелкими и острыми, как тысячи иголок, льдинками. «О ветер-ветрило, не дуй мне в рыло…» — вспомнил он шуточную озорную песенку, улыбнулся и двинулся дальше.

Когда Калугин спустился в лощину, идти стало еще труднее. Снегу навалило много, он лежал здесь в два слоя, и ноги поэтому всякий раз проваливались дважды. Сначала мягко продавливался молодой, еще не слежавшийся снег, а затем с хрустом лопалась ледяная корка старого наста, и Калугин почти по пояс утопал в сугробе. В особо глубоких местах ему приходилось ползти буквально на четвереньках.

Такое единоборство со снегом продолжалось довольно долго. Он уже ни о чем не думал, а только месил и месил упрямо и сосредоточенно, как машина, снежную массу, подминал ее под себя и знал одно: выберется, что бы это ему ни стоило. И он победил. Снег стал уступать, он становился все мельче и мельче и, наконец, захрустел под ногами словно пересохшая хвоя. Калугин выбрался на пригорок, увидел прямо перед собой какую-то темную стену, похожую на плетень, направился к ней. Но это был не плетень, это рос кустарник, а за ним шумел лес. «Еще не хватало, сбился с дороги! Эх, черт!..» И он, не останавливаясь, словно медведь, продрался прямо через кусты, вошел в лес, встал с подветренной стороны у ствола старой сосны, прислонился к ней спиной. Сосна скрипела жалобно, со стоном, ветер гулял где-то вверху, завывал, шумел и стучал голыми ветками рядом стоявшей березы.

Ноги совсем не держали, и Калугин, скользнув спиной по шершавой коре, опустился на снег. «Как же это я сбился, а? Дурак, мечтатель… А Иринка думает, что я уже дома с детьми. Вояка, называется, людей учил ходить по азимуту, а сам в пяти километрах от дома заблудился… Теперь надо сообразить, куда я вышел. А сообразить надо было еще тогда, когда потеплело: это значило, что «степной кочевик» сместился к югу, и меня занесло вправо. И лес этот — Марьин, точно. Марьин… — он усмехнулся. Когда-то давным-давно какую-то Марью задрал здесь медведь, и с тех пор лес носит ее имя. — А пропади я здесь, вот под этой сосной, не назовут это место Калугиной рощей. Чужой я им, не признают они меня. Э-х, люди…»

Он поднялся, подошел к кусту орешника, срезал палку. Пряча финку в чехол, подумал: «Вот и пригодилась…»

Теперь ветер дул в спину, словно извиняясь за свою злую шутку, помогал ему скорее добраться до места. Через несколько шагов боль в ногах прошла, и Калугин снова шел бодро, будто и не было того мучительного пути, проделанного им только что.

Бескрайнее кипящее безмолвье, в котором он случайно оказался, настраивало на грустные раздумья. Мысль о том, что он никому не нужен, что он совсем одинок в этом мире, навязчиво преследовала его. В самом деле, разве пожалеет о нем тот же Федотов, хоть он и секретарь парторганизации? У него тоже личная обида на Калугина взяла верх над здравым смыслом. Иначе он не пошел бы жаловаться в райком. Да и «обидел» его Калугин совершенно случайно: узнав, что у председателя три заместителя, Калугин всех освободил. Оказывается, в заместителях числился и Федотов. «Зачем нам вдвоем ходить по одному следу, бери другой участок, бригаду, что ли, скорее сдвинем дело». Не захотел, пошел в райком, нажаловался, теперь смотрит волком. «Э-эх, люди…»

Время от времени Калугин всматривался в даль, надеясь увидеть огоньки своей деревни, а они все не показывались. Он начал уставать, останавливаясь, озирался по сторонам, но кругом была лишь пустыня. Передохнув, он пошел дальше.

Постепенно Калугин стал подозревать, что снова идет не туда, но панике не поддавался и продолжал идти: куда-нибудь он должен выйти, пустыня эта не беспредельна, она обжитая, на ней где-то совсем недалеко стоят дома, и в них в тепле спят люди.

Неожиданно он увидел на снегу еле заметные следы. Обрадовался: наконец-то напал на тропинку, по которой недавно прошел человек. Приободрился и направился дальше, ступая след в след чьих-то шагов.

Но через полчаса пути он остановился: на снегу была большая вмятина. Калугин догадался, что идет по своему следу, здесь он лежал, отдыхал. Это было с час тому назад. Закружился. Почти машинально он повалился на снег, уткнулся лицом в рукавицы. В спину бил ветер, заметал. «Вот цена человеку… Был и нет, и ничего не изменится, даже ветер не перестанет выть, а люди очень быстро забудут, им пришлют нового «Людовика», и они перенесут на него свою любовь и ненависть. Любовь?.. Ее не было, и «разлука будет без печали…» Будет плакать Ирина, мать… Мама, бедная мама, — этого горя она не вынесет. А как же Юрка, Танюшка?.. А те ребятишки, которых обещал накормить хлебом? Цена человеку? Да ведь эта цена зависит от человека, от меня самого. Вот сдамся я сейчас, не поднимусь — и вся цена… К черту!»