Калугин рванулся, сбросил с себя снег, поднялся и пошел. Пошел навстречу ветру, не застегнув воротник и не закрывая лицо. Он шел напролом, как ходил в атаку навстречу пулеметному огню, не думая об опасности, а только о том, что он должен победить.
Он падал, поднимался и снова шел, шел, пока не споткнулся о какой-то предмет. Присмотрелся — плуг. Тракторный плуг. Да ведь это же тот самый плуг, за который он распекал осенью Ивана Лыкина и приказал притащить к мастерской. Не выполнил приказа. «Эх, Лыкин, Лыкин, обманул… Будто это моя собственность, а не твоя…»
Калугин опустился на плуг. «Отдохну и пойду дальше. Теперь-то я дома: метрах в ста отсюда идут столбы электролинии — вот по ним я и доберусь. Наконец-то!..»
Успокоившись, он почувствовал, как тело его сразу расслабло, а к спине стал пробираться мороз. Он подтянул повыше колени, скрючился, сжался в комочек, сидел не шевелясь. «Отдохну немножко и пойду». Веки слипались, хотелось спать. Чтобы не уснуть, он открывал глаза, но они тут же смежались, и перед ним уже носились какие-то сновидения. Последний раз он увидел себя запорошенного снегом, улыбнулся: «Как в белом кителе…»
…В белом кителе был секретарь райкома, когда вызвал к себе Калугина. Китель у него скроен по тогдашнему строгому образцу, но ворот расстегнут. В кабинете так жарко, что секретарь, разомлев, перекинул одну ногу через подлокотник кресла, в котором сидел, качал ею, словно от этого ему было прохладнее. Не глядя на Калугина, он бросал в него слова, как тяжелые комки:
— Ты что это там самовольничаешь? Додумался: секретаря парторганизации с должности снял! Ферму ликвидировал. За такое администрирование мы у тебя партбилет отберем.
Калугин рассердился:
— А я вам партбилет не отдам. Мне его давали рабочие на заводе. Они меня послали в колхоз, перед ними я и ответ буду держать.
В кабинете очень жарко… Ноги отекли, хочется вытянуть их…
…Калугин качнулся и упал с плуга в снег. Поднявшись, он увидел на горизонте какие-то тени, огни. Время от времени раздавались выстрелы. Огней было много, они будто танцевали, то приближаясь, то удаляясь. «С ума схожу, что ли?.. Фронт, передовая?..»
Ничего не понимая, он тем не менее двинулся навстречу огням. Вскоре он стал различать фигуры людей — они все были с факелами. Калугин догадался: люди ищут его. Ищут его! Он отбросил палку и побежал к людям, радуясь не столько своему спасению — он и так бы уже выбрался из этой снежной пучины, — а той догадке, которая вдруг мелькнула в голове: его ищут! «Ищут, беспокоятся, признали! Люди… Хорошие вы мои, люди!..»
Его окружили, стали тереть ему руки и лицо колючим снегом, а он улыбался, как ребенок. Увидел в свете факелов Лыкина, смеясь, сказал ему:
— Что ж ты, Иван, плуг-то так и оставил в поле?
Калугина подхватили под руки и быстро повели. А ему хотелось говорить с ними, и он снова вспомнил плуг:
— Случайно наткнулся…
— Ладно, плуг… Никуда он не денется, — сказал ему Логвинов, который поддерживал его справа.
— Как там дети, Борис?
— Старуха моя с ними ночует. Все в порядке.
— Спасибо. А Иринка молодец, веселая, скоро поправится. Привет передавала.
— Иринка?.. — переспросил Логвинов. Он хотел что-то сказать и осекся. Почувствовав недоброе, Калугин перестал улыбаться, взглянул на товарища, но тот молчал.
— Что с ней?
— Умерла Иринка, Митя… Звонили…
— Как умерла? Я только вот… — Калугин остановился, оглянулся по сторонам, люди избегали смотреть ему в глаза, и он опустил голову.
…Калугин стоял в своем кабинете и смотрел, задумавшись, на улицу. Прямо под окном, закрывая почти наполовину нижние шипки, лежал чистый сугроб, наметанный за ночь. Все было тихо и спокойно, будто и не было никакой пурги. Солнце вставало красное, морозное. Снег искрился, переливался цветами радуги.
Он обернулся. У стола сидел без шапки Борис, вдоль стен — правленцы, в дверях почему-то топтался Лаврен.
— Ты что, Лаврен?
— Я его пригласил, — сказал Логвинов.
— Ах, да… — проговорил Калугин. — Гроб надо делать… Возьми топор, что же ты оставил его и не берешь.
Лаврен торопливо вытащил из-под стула в углу топор — на его лезвии появились красные пятнышки ржавчины, похожие на засохшую кровь, — кивнул председателю и быстро ушел.
— Ну, что ж, товарищи, — посмотрел Калугин на правленцев. — Давайте по местам… работать… А мы с Борисом поедем в район. Думаю, вдвоем справимся.
Все молча разошлись.
Застегивая пиджак, Калугин нащупал на поясе финку, отцепил, бросил ее на стол Логвинову. Тот удивленно поднял глаза.
— Сдай в милицию… — попросил его Калугин. — Скажешь, нашел.
…В день отъезда я рано утром спустился с гостиничного этажа в контору, прошел в кабинет председателя. Калугин еще не приходил, хотя мы договорились с ним, что поедем вместе: он едет в обком на пленум и заодно прихватит и меня с собой. От нечего делать я рассматривал просторный кабинет, устроенный на райкомовский манер: блестящие лаком столы буквой «Т», вдоль стен десятка два стульев, шкаф с книгами, приемник.
Вскоре из коридора донесся возмущенный голос Калугина. Он шумно открыл дверь в кабинет, пропустил впереди себя Логвинова, продолжая горячо что-то доказывать ему:
— Это безобразие, понимаешь. Бе-зо-бра-зие! — Он снял с себя пальто, поздоровался со мной, сказал: — Разденьтесь, еще с полчаса нам придется подождать: шофер поехал на заправку. Я сказал ему, чтобы прихватил в запас пару канистр — погода вон какая, может, буксовать придется. — И снова обратился к Логвинову: — Это ведь наша большая недоработка в воспитании. Или не прав я?
— Да нет, почему же… Вы правы: безобразие.
Калугин повернулся ко мне, пояснил:
— Иду, понимаешь, сейчас и вижу, двое ребят вышли из магазина и давай друг друга бить батонами, как палками. Ну? Меня даже в жар бросило. — И, уже совсем спокойно, сказал Логвинову: — С родителями надо беседу провести, с учителями. В школе с учениками какие-то мероприятия придумать — внушить им, что хлеб — это самое дорогое, самое главное, самое святое из всего, что есть на свете святого…
Калугин в белой рубашке, при галстуке. На нем новый темно-коричневый, в рубчик, костюм. На груди поблескивают орденские планки. Он ходил по кабинету, вспоминал трудные годы.
— Да не тебе говорить мне это, разве не с тобой мы тут начинали почти с нуля? Не забыл ведь?
— Как забыть… Верно, тут мы малость дали промашку, распустили детишек, не ценят они хлебушек. Едят досыта, голода не знали.
Когда Логвинов ушел, Калугин подошел к окну, задумался. За окном свирепствовал буран. Ветер завывал на разные голоса, остервенело бил по стеклам крупицами льда и снега, навевал тоску.
Вскоре пришел шофер, сказал, что машина готова, и Калугин быстро и как-то весело стал одеваться.
На улице бушевал настоящий ураган, мы с трудом преодолели несколько метров от порога к машине, захлопнули за собой дверцы, облегченно вздохнули, будто все трудное уже осталось позади.
Рядом со мной на заднем сиденье оказалась женщина. Она сидела, забившись в самый уголок, и улыбалась. Это доярка Вера — жена шофера. Она воспользовалась свободным местом в машине, решила поехать в город навестить родственников. Калугин оглянулся на нее, спросил:
— Едешь все-таки? Не боишься — вдруг застрянем?
— Как вы, так и я, — весело ответила Вера.
— Асфальт должен быть чистым, — отозвался шофер. — Ветер сдувает, все. А сверху вроде не идет.
— Будем надеяться, — сказал Калугин, усаживаясь поглубже и поосновательнее. — Поехали, что ли?
«Газик» натужно заурчал и, култыхаясь, пополз в сторону трассы.
Асфальт оказался действительно чистым. «Газик» весело бежал, легко преодолевая небольшие наметы поперек дороги. В машине воцарилось молчание, каждый сидел погруженный в свои думы.
Не знаю, о чем думает Дмитрий Михайлович. Может быть, ему вспоминается та метельная ночь, когда он заблудился в степи и его спасли колхозники, а может, разговаривает мысленно со своими сормовскими друзьями, которых он встретит сегодня в городе… Не знаю. А я невольно думаю о нем, в голове раскручивается клубок самой разной информации, которой я напитался в колхозе. Мысли перескакивают с одного события на другое, но все — о нем, о Дмитрии Михайловиче Калугине. Хочу соединить воедино рассказы о нем и его самого.
Вспомнилась та, первая, женщина, которая подвезла меня, вспомнилось, как она сказала: «Нашего Дмитрия Михайловича».
«Наш Дмитрий Михайлович» — это было сказано так естественно, так ласково и уважительно, что невольно запомнилось. Однако я не придал тогда этому значения, подумал: просто у женщины хороший, мягкий характер. Но когда в конторе другая женщина открыла дверь в кабинет и сказала секретарю парторганизации: «Борис Павлович, вот человек приехал к нашему Дмитрию Михайловичу…» — я понял, что дело здесь не в женских характерах.
Во время беседы секретарь Логвинов Борис Павлович то и дело повторял:
— Я очень рад, что пришлось с ним работать. Наш Дмитрий Михайлович настоящий коммунист.
К концу другого дня я уже почти все знал о Калугине — его жизнь, его характер, даже его мысли были всем известны до мелочей. Люди охотно рассказывали о нем, и чувствовалось, что это доставляет им удовольствие.
На другой день вечером я встретил самого Калугина. Низкий, коренастый, из-под мохнатой шапки поблескивают веселые, умные глаза.
Разговор с ним начался необычно. Я напомнил один тяжелый случай из его жизни и просил рассказать о нем подробнее, а он только задумчиво улыбался и подтверждал:
— Да, было… — Потом попросил: — Если будете писать, не называйте тех, кто меня обидел: это хорошие люди, они и теперь работают в колхозе. Их жизнь тогда ожесточила. Было…
А было вот что.
Несколько лет назад на одном из горьковских заводов работал помощником начальника цеха двадцатипятилетний Дмитрий Калугин. Он, молодой коммунист, был одновременно и заместителем секретаря парторганизации. В тот год партия призвала в сельское хозяйство коммунистов с предприятий и из учреждений. Партийное собрание в цехе по обсуждению этого вопроса открыл Калугин.