Родная речь, или Не последний русский. Захар Прилепин: комментарии и наблюдения — страница 24 из 53

Прилепин заставляет вспомнить, в чём заключается мастерство художника слова. Это не когда приятно сделали тебе. Это когда тебя заставили поверить. Бах — и ты уже на полу лежишь. А как падал — не помнишь. Вот это и называется «художественная убедительность».

У сегодняшней публики в моде изящные легковесы, которые танцуют вокруг читателя на тонких ножках, осыпая его частыми, как клевки птицы, ударчиками, — зарабатывают очки. «Больше, больше метафор на страницу! Пилите, Шура, пилите!..» То ли бокс, то ли муравьиное обнюхивание.

А Прилепин — тот садит с дальней дистанции. Выцеливает. Бьёт редко, но с такой силой, что хочется прилечь, — и чтобы больше не трогали…

Иногда кажется, что техника его слишком однообразна. Например, иногда в тексте не хватает автора, его объективного стороннего взгляда, «отъезда камеры». Вся нагрузка ложится на плечи главного персонажа: всё он должен успевать делать — и картинами природы любоваться, и переживания переживать, и философские обобщения обобщать, и сюжет двигать. Но потом понимаешь — автор был бы в этом тексте недостоверен. Ну, грубо говоря, он что — сидел, автор? А его герой — да.

И потом, в полифоническом романе (а это именно попытка полифонического романа) автора вообще должно быть как можно меньше.


Захар

Оптика, которая у нас имеется сегодня, достаточно проста: есть жертвы, которые сидели, и есть палачи, которые охраняли. В целом всё так, но всегда остаётся какое-то количество вопросов: далеко не все жертвы были настолько невинны, как может теперь показаться, а палачи, помните, как в стихах — «мученики догмата» и «тоже жертвы века». Тот же, в конечном итоге, народ. Наконец, в случае Соловецкого лагеря 20-х годов эта ситуация просто доведена до абсурда: там ведь практически царило самоуправление, все производства возглавляли сами заключённые, они же были командирами рот, взводными, отделёнными и десятниками — причём в основном руководящий состав был из числа бывших белогвардейцев. Но это не избавило лагерь от несусветного зверства. Надо что-то делать с этим знанием, да?


Алексей Колобродов

критик, публицист [ «Свободная пресса», 09.08.2014]

Главный герой «Обители», Артём Горяинов, парень из московского Зарядья, попал в СЛОН за отцеубийство. Отца он «любил больше всех на свете»; тема отцовства для Прилепина — одна из главных и болезненных, и едва ли выбор преступления — произволен. Да и достоевские отцеубийцы учитывались.

Артём — «философский русский», эдакий сын лагерного полка, необыкновенно легко и как бы без усилий находит себе врагов, но ещё больше — покровителей, опекунов и вожатых. От Фёдора Эйхманиса и владычки Иоанна до взводного и бывшего милиционера Крапина («навоевал целую гроздь орденов в Отечественную») и ленинградского поэта Игоря Афанасьева, который претендует на вакансию не отца, но старшего брата.

Подобный феномен описал Лимонов в рассказе «Коньяк „Наполеон“»: дядьки в возрасте и на чужбине (то есть в чём-то аналогичной лагерю и войне ситуации) страшно любят это занятие — учить жизни молодых мужчин собственного племени.

А учить есть чему — гуру Февраля и Октября, последователи Христа и Антихриста, ересиархи и позитивисты, вырванные из неостывшей реальности 20-х и брошенные в плавильный соловецкий котел, который ещё и нагревается особой индукцией от мощей Савватия, Германа и Зосимы, медленным огнём особого соловецкого православия, торопятся, как всегда, сделаться ловцами человеков. Сделать народ последним аргументом.

Народ же — в лице Артёма — всем невесёлым наукам предпочитает странную тактику быть никем и всем, самим собой, участвовать в беспощадной и общей мистерии, но при этом всегда с возможностью отклониться от режиссёрского замысла.

Такого не прощают:

— Я любил тебя за то, что ты был самый независимый из всех нас, — сказал Василий Петрович очень просто и с душой. — Мы все так или иначе были сломлены — если не духом, то характером. Мы все становились хуже, и лишь ты один здесь — становился лучше. В тебе было мужество, но не было злобы. Был смех, но не было сарказма. Был ум, но была и природа… И что теперь?

— Ничего, — эхом, нежданно обретшим разум, ответил Артём.

А роман Захар Прилепин написал, конечно, патриотический. Не в декоративном, а в самом изначальном смысле — полный беспокойной любви к своему. Просто забрал шире, максимально широко, от привычной любви к берёзкам, крестам и могилам (которые по-киношному укрупняют движущиеся пейзажи «Обители») до футуризма левого проекта, демонологии чекизма и бетонного фундамента консервативных ценностей.


Галина Юзефович

критик, преподаватель [ «ART1», 15.04.2014]

Конечно, при желании в «Обители» можно уловить отзвуки актуальности — особенно в этом смысле интересна поголовная увлечённость зэков харизматичным, могущественным и загадочными начальником лагеря Эйхманисом, аналогом бога на земле и воплощением самого эйдоса власти — притягательной и пугающей одновременно. Однако к чести Прилепина следует признать, что писался роман очевидно не для этого. «Обитель» актуальна примерно в том же смысле, что и «Лавр» Евгения Водолазкина — как книга на все (ну, или по крайней мере, на очень разные) времена. Этим романом Прилепин выписывает себе своеобразную вольную — после «Обители» ему, пожалуй, можно и дальше делать то, что он делает, и говорить то, что говорит. Нравится нам это или нет — уже неважно. По-настоящему большой писатель имеет право быть таким, каким хочет.

Пожалуй, главное достоинство «Обители» — это именно её многолюдство. Сотни персонажей, очерченные когда скупо, а когда, напротив, прописанные с добротной соцреалистической подробностью, создают ощущение большой, дышащей, копошащейся, говорящей разными голосами, глядящей на читателя тысячами глаз толпы. Загнанная в тяжёлые, порой ужасающе тяжёлые условия Соловков, отрезанная от остального мира, толпа эта — большая, но всё же обозримая — становится некой моделью, опытным полигоном для всей остальной России. И чувства, здесь бушующие, — это чувства повсеместные, не связанные, пожалуй, ни с условиями содержания, ни даже с исторической эпохой.

Однако об условиях… Соловки, как уже было сказано выше, не Гулаг и тем более не Освенцим, к этой мысли Прилепин подводит читателя вновь и вновь, разными путями. Несмотря на чудовищную жестокость, неэффективность, а порой и откровенное безумие этой конструкции, Соловки — площадка социального эксперимента, а вовсе не фабрика уничтожения. Здесь большевистская власть пытается выплавить из подручного материала принципиально иного, совершенного человека. Именно это миражное, вымороченное свойство территории, помноженное на причудливое разнообразие её населения, делает прилепинские Соловки аналогом то ли островов блаженных, то ли корабля дураков, то ли ранним прообразом мира уэльбековских «элементарных частиц».


Андрей Рудалёв

критик, публицист [ «KM.RU», 28.03.2014]

Так получилось, что в последнее время стал крайне актуален Михаил Булгаков. В связи с украинскими событиями перечитывали «Белую гвардию» и «Дни Турбиных». В новом романе Прилепина можно почувствовать очевидные переклички с «Мастером и Маргаритой».

Не будет большой натяжкой утверждать, что булгаковский Воланд — это в некотором роде и есть организатор «сверхважного госэксперимента» на Соловках Фёдор Эйхманис. Инфернальное существо, чёрт, который выводит наружу человеческие грехи и наказывает за них. Эйхманис с его огромной кипучей энергией — мистагог этого проекта. Жизненное кипение, головокружительный путь деятельного латышского стрелка Прилепин штрихами описывает в финале книги.

Как-то подвыпивший Эйхманис и сам проговаривает о своем «иге»: «о душах ваших думать…» Души человеческие — его объект приложения сил. Не надо забывать, что Воланд — это ещё и в некотором роде Чичиков, который также был большой охотник до душ. Мертвых душ.

В «Обители» есть и Мастер — фартовый заключённый Артём, плывущий по течению. Всегда сам по себе, себе на уме. Он будто пишет книгу своей души, идёт по тонкой грани — лезвию ножа.

В какой-то момент общение с Эйхманисом затягивает Артёма, он временно становится его подручным. И в этом появляется что-то бесовское. Осип Троянский, с которым Горяинов делил келью, сетует, что тот побрился: «Вошёл кто-то без волос — как бес, — рук не видно, и — будто свисает мантия. Я думал, что пришли забрать… даже не меня, а душу».

Артём и сам иронизирует над собой: «…оттого, что Эйхманис тебя на минуту пригрел, и твоя жалкая человеческая душа сама себе вставила кольцо в губу — и бегает за тенью хозяина».

Есть в книге и своя Маргарита — чекист Галина. Выполняя свою работу, она волей-неволей становится ведьмой, обретает демоническую власть над людьми.

Эйхманис с подручными-чекистами совершает не гастроль в Москве (хотя он там и был после Туркестана), а производит особый эксперимент, лабораторию на Соловках. Именно лаборатория, а не лагерь обустраивается здесь, по мнению Эйхманиса. Особый человекобожеский проект, где даже не действуют законы Советской республики. Государство в государстве. Артём считает (по крайней мере, говорит Эйхманису), что в этой «цивилизации» создаётся новый человек.

Образ Соловков у Прилепина создаётся в полифонии голосов, мнений. Для каждого Соловки — своё. Разные формы и разные фазы цивилизации. «Это не лаборатория. И не ад. Это цирк в аду», — считает Василий Петрович.

Осип Троянский, говоря о Соловках, называет их «лабиринтом»: «Ни одна душа не должна выйти отсюда. Потому что мы — покойники». Поэт Афанасьев сравнивает их с Древним Римом: «те же рожи, та же мерзость, то же скотство и рабство…».

Социальный аспект, прообраз всей России видит в Соловках поручик Мезерницкий, играющий в соловецком театре, и закончивший свою жизнь, после того как выстрелил в Эйхманиса: «А это империю вывернули наизнанку, всю её шубу! А там вши, гниды всякие, клопы — всё там было! Просто шубу носят подкладкой наверх теперь! Это и есть Соловки!»