о. Дождь становится все слышнее, барабанит по листве и земле кладбища, капли разбиваются, подскакивают, сшибаются, пока одна из них не добирается до крышки гроба и, просочившись сквозь гнилые доски, не падает на веки покойного деда Энца. Мертвец смахивает дождевую воду и утирает рукой глаза. Играя в шахматы, я делаю ставку на пешки, ополчая их против ферзя и короля. Я готов петь от счастья, когда пешки приближаются к победному ходу и теснят ферзя с королем, не оставляя им ни единого шанса. Хочу, чтобы лакеи смотрели на своих вельмож сверху вниз и с улыбкой просили их вытереть ноги. Хочу, чтобы Бог спустился на землю и предстал наконец перед человеческим судом. Хочу, чтобы дома жили в людях. Пусть слова станут числами, чтобы были верны расчеты. Пусть числа станут словами, чтобы ни один ребенок больше не мог ошибиться в счете и отвык от ударов по пальцам. Руки на стол! Линейка свистит в воздухе, но рука уже отдернута. Линейка вновь взлетает, и рука на столе, линейка снова рассекает воздух, чтобы нанести удар, но рука в последний миг срывается с плахи. «Иосиф Пустоголовый, ты опять ничего не знаешь», — говорил учитель, когда я не мог ответить на его контрольные вопросы. Я чувствовал себя так, будто меня прогоняют сквозь строй, когда учитель организовывал пешие походы и приходилось тащиться сначала лесной дорогой, а потом вдоль колосившихся полей в Патернион, чтобы передохнуть на пляже. Учитель пытал меня, указывая на пашню, как называется та или иная зерновая культура. «Надо же, деревенский, а не может отличить рожь от пшеницы и проса». Первую школьную экскурсию мы совершили в столицу Каринтии, заглянув на пути в Гурк, чтобы осмотреть тамошнюю церковь. Каждый из одноклассников не преминул посидеть в крипте в заветном кресле святой Хеммы. «Святая Хемма, помоги мне стать хорошим учеником», — скороговоркой прошептал я. Вот я иду по деревенской улице, на спине — два связанных крестом ивовых прута. Рядом шагает моя сестра Марта, она протягивает мне плащаницу. Прутом, зажатым в левой руке, я гоню перед собой шоколадного жертвенного агнца. Спаситель прильнул губами сначала к левой, потом к правой ладони, вытаскивает гвозди, выплевывает их и молитвенно складывает руки. Если бы Иисус был из плоти и крови, я бы превратил его в деревянную фигуру. Не мог смириться с тем, что есть люди, стоящие выше или ниже меня. Якоб, переодетый кардиналом, направляется с кувшином в руке к своей могиле, поливает заросший горицветом холмик, окропляет его святой водой и складывает руки. Потом он идет в хлев, выносит оттуда новенькую веревку, которую его отец купил в патернионской канатной мастерской, и стегает кладбищенскую землю над своим гробом. Птица смерти, сыч домовый, вышагивал в первом ряду похоронной процессии. Перед каждым перекрестком он издавал предупреждающий крик. Мертвец в гробу поднял голову и ударился лбом о крышку гроба, и хотя удар был смягчен фиолетовой плюшевой обивкой, из лобной пазухи потекла какая-то белая жидкость. «Бог бросит в тебя дубинкой», — любил стращать меня крестный. У меня не хватило бы смелости нанести ответный удар, забросав красный угол горящими полешками из очага, однако мне ничего не стоило вообразить, как я вытаскиваю из очага головешки, сколачиваю из них крест и швыряю его в божницу. Сколько раз я в страхе поднимал глаза к небу и вскидывал руки, словно защищаясь от дубинки, которую может бросить в меня Бог. И хотя теперь я уже избавлен от детского страха перед Господней дубинкой, я все же боюсь, что он, чего доброго, обрушит на мою голову какую-нибудь железяку или еловый сук. Порой я не решаюсь пройти под мостом и, топчась на месте, соображаю, как бы мне этот мост обойти, вдруг его угораздит рухнуть как раз в тот момент, когда я под ним. Когда я заглянул в молитвенник, чтобы узнать, как пишется теа maxima culpa,[10]я обнаружил между страницами засохший клевер-четырехлистник. Деревенская портниха, маленькая горбунья, наверное, только по ночам расстается с ножницами, иголками и утюгом, во всяком случае я ни разу не видел ее без одного из этих предметов в руке, когда входил в ее комнату, всегда наполненную теплом протопленной кафельной печки, при этом я говорил: «Добрый божий день!» — а не просто «здравствуйте», поскольку явился в качестве доставщика церковной газеты. Когда в деревню приезжали отдыхающие из Германии и Голландии и кто-то из них в ответ на мое приветствие говорил: «Добрый день», — я всегда поправлял, поясняя, что в нашей деревне принято добавлять слово «божий». Мне не раз доводилось видеть на протоптанной в снегу тропинке какую-нибудь женщину с перекинутым через руку платьем. Тут и гадать было нечего: она спешит к портнихе, чтобы перешить свой выходной наряд. В этом платье воскресным утром она отправится в церковь и сядет где-нибудь с краю, пусть все видят ее обновку. На Пасху, в светлое Христово воскресенье, я надевал новый костюм, который мне подарила крестная, и по дороге к храму, то и дело поглядывая на рукава, на грудь, на штанины и на новенькие ботинки, заранее чувствовал на себе почтительные взгляды всех прихожан, предвкушая всеобщее одобрение. Нередко я лишний раз подходил поближе к алтарю, чтобы только продемонстрировать лучшую часть своего гардероба. С облаткой во рту я делал крутой поворот у решетки исповедальни и, поглядывая то вправо, то влево, гордо печатая шаг, шел туда, где стояли Фридль Айххольцер, Венгереман, Карл Альберт, Зепп Поссеггер и Фред Лабер. Лиза Блёхингер, занимавшаяся уборкой церковного помещения, перед Пасхой протирала намыленной губкой ступни Спасителя. В Страстную неделю крестьяне и крестьянки, батраки и батрачки спешили исповедаться. Если священнику в напрасном ожидании очередного грешника приходилось на время покидать исповедальню, он, как мне казалось, пребывал в глубокой печали. Я прислуживал при каждом венчании, но не всегда при похоронном обряде, так как от новобрачных и их гостей мы получали кое-какие деньги, и я незамедлительно тратил свои на книги Карла Мая. А в День поминовения нам с Фридлем Айххольцером, облаченным в черные одежды причетников, перепадало десять шиллингов, как награда из рук священника. «Мое сострадание не есть мое соприсутствие», — возглашал священник, рассуждая о погребальных церемониях. Как-то одна резвая невеста просыпала у входа целый кошелек мелочи, двух- и пятигрошовых монеток, которые могла бы сэкономить, но мы тут же расползлись по паперти и начали подбирать «серебро», поднимая глаза к небу и благодаря Господа за каждый ниспосланный грошик. Однажды, когда я опоздал к венчанию, священник у алтаря бросил на меня сердитый взгляд, я встал рядом с другими служками только для того, чтобы потом, после церемониала, занять место у закрытых кладбищенских ворот и собирать у новобрачных и приглашенных деньги в качестве своего рода входного билета. Был случай, когда во время конфирмации нашу церковь удостоил своим посещением епископ. Храм в тот день выглядел как невеста в подвенечном уборе. Мы, причетники, голосили на клиросе Confiteor.[11] «Незабываемо, — сказал епископ, — такого мне еще не доводилось пережить». Многие молитвы заканчивались фразой: «Да будет благословенно угасание наше». Позднее ее заменили другой: «Да будет благословенна смерть наша». Однако некоторые прихожане произносили слова молитвы на старый лад, но их голоса тонули в общем хоре, благословляющем смерть. Я гордился тем, что служанка священника берет молоко от нашей коровы, а ведь могла бы ходить за ним к Кристебауэрам, Кройцбауэрам, Айххольцерам, Кофлерам или Симонбауэрам. А когда в конце месяца она приходила к матери отдавать деньги, я часто усаживался за стол в надежде, что мать не возьмет денег. Иногда она говорила: «В этом месяце вам платить не надо». Я улыбался и поднимал глаза к распятому Спасителю, словно выражая ему свою благодарность, но на самом-то деле мне хотелось, чтобы мать всегда даром поила молоком священника и служанку, чтобы они ничего не платили за хлеб, мясо или сало, ведь священник сделал меня главным причетником. Он же еще и совершал все обряды, в том числе и последнего причастия над бабушкой и дедом. А входя в наш дом, он говорит: «Хвала Иисусу», — я же, стоя в сенях с горящей свечой в руке, отвечаю ему словами: «И ныне, и присно, и во веки веков», — и провожаю в комнату деда и бабки. Когда закалывали свинью, мать отрезала кусок парного мяса и поручала мне отнести его в дом священника. Она заворачивала мясо в вощанку, а потом еще и в газету, и лишь после этого я мог идти с подношением. Извилистой тропой я поднимался к дому священника, нажимал на кнопку заполошного звонка, Мария открывала дверь, и со словами: «Вот, мама прислала», — я отдавал сверток. Служанка благодарила и совала мне конфетки или печенье, я бежал вниз по той же тропе и, пыхтя и озираясь, останавливался у шоссейной дороги. Когда мать вынимала из печи хлеб, мне приходилось через час-другой снова подниматься по извилистой тропе и нажимать светящуюся кнопку звонка, чтобы вручить теплый каравай. Нередко мы с Марией отправлялись после дождичка в лес, чтобы набрать грибов для священника. «Одной, — говорила Мария, — в лес ходить страшно, я змей боюсь, да и мало ли всякого сброда по лесу шатается». Она всегда захватывала с собой колбасу, сыр, хлеб, кофе и какие-нибудь сласти, мы бродили по лесу и собирали грибы-зонтики, белые и лисички. «Больше всего, — говорила Мария, — хозяин любит белые». Когда в хвойном лесу нам случалось наткнуться на целое семейство боровиков, Мария в каком-то нервном азарте принималась срезать грибы. «С грибницей вырывать нельзя, — поучала она, — надо обрезать ножку в самом низу и укрыть пенек мхом и землей, тогда и на будущий год здесь белые вырастут». Еще не научившись отличать пшеницу от ржи и ячменя, я уже был знатоком по части грибов. Со своей взрослой спутницей я и в грозу пропадал в зеленом сыром ельнике, бродил по жарким горным лугам, собирая грибы-зонтики и разные травы. В сочельник, после всенощной, Мария у кладбищенских ворот вручила мне обернутые подарочной бумагой две книги Карла Мая: «По стране скипетаров» и «В Судане». «Спрячь поскорее, — сказала она, — сунь за пазуху». Пятилетним ребенком я вставал в половине седьмого утра, залезал на подоконник и высматривал Марию, которая должна была появиться за поворотом дороги, спеша к заутрене. В ночной рубашке и босиком я выбегал из дому и, топая по снегу, мчался к церкви, но сестра догоняла меня и тащила домой. «Я хочу в церк